— Вам виднее! — ответил я. А потом добавил, встретив объективное отношение командующего: — Пусть будет, что будет, мне сейчас очень тяжело морально. Но еще тяжелее оттого, что я подвел вас...
— Это как понимать?
— Видите, все знают — Москва, Халепский, — что я назначен на бригаду по вашему ходатайству...
— Откуда вы взяли? — перебил меня Якир.
— От Дубового знаю, что происходило весной в кабинете Ворошилова.
— Ну, допустим!
— Так вот. Взяли в вашем округе Шмидта, Саблина, взяли вашего друга Туровского. А сейчас в ЦК станут вас укорять и за меня...
Якир, сощурившись, скрестил на груди руки. Порывисто встал из-за стола. Нервно зашагал по ковровой дорожке. Взвешивая каждое слово, размеренно ответил:
— Я член Центрального Комитета! И Центральному Комитету не за что меня упрекать. Да, я взял в округ Шмидта, но взял с ведома Сталина. И я ему говорил: «Не знаю, как покажут себя под огнем другие, а Шмидт воевал и будет воевать хорошо...»
Несмотря на эпическое спокойствие Якира, я понял, что творится с ним. То, что высказал я, беспокоило командующего, но он не захотел в этом признаться. Мои слова острой стрелой вонзились в его сердце. Об этом красноречиво свидетельствовали скрещенные на груди руки и нервное расхаживание по дорожке.
Было ясно, что этот монолог Якира предназначался не мне, а являлся репетицией оправдательной речи, которую командующий КВО должен был произнести перед Сталиным...
Я доложил, что хочу повидаться с Балицким.
— Напрасно! Возьмите себя в руки. Отправляйтесь в бригаду, работайте. Надо будет — вас вызовут. Сами не ходите никуда.
С некоторым облегчением я покинул кабинет Якира. Никто не тревожил и меня. Но атмосфера продолжала быть накаленной.
Прошла еще неделя. Я ехал в город. Лес сменил свой скромный, выдержанный летний убор на багряно-золотистый осенний наряд. Редко кто умирает в такой красоте, как зелень деревьев. Так, с просветленными лицами, уходят из жизни лишь великие праведники.
Вдали показалась машина. Она шла на большой скорости. Сидевший в ней рядом с шофером человек усиленно замахал рукой, давая знак остановиться. Наши машины сблизились. Из встречного газика, с раскрасневшимся радостным лицом, выскочил замполит Зубенко. Бросился меня обнимать, тискать, тормошить.
— Поздравляю, поздравляю, — захлебывался он от восторга. — Наша правда взяла...
Я недоумевал, теряясь в разгадке причины этой вспышки. Зубенко мне объяснил. Едет он из ПУОКРа. Там он узнал, что Якир только что вернулся из Москвы. Командующий, попав на доклад к наркому, рассказал ему о моем выступлении на активе и о всем, что было дальше. Ворошилов спросил: «А как он работает, этот командир бригады?» Якир ответил: «Хорошо», а присутствовавший при докладе Гамарник сказал: «Раз так, пусть работает. Хватит, наломали дров...»
Зубенко вытер рукавом вспотевшее лицо, махнул рукой.
— Скажу я вам одно — работать стало трудно. Раньше пуокровское начальство решало все вопросы тут же, при тебе. Сейчас никто и ничего... А если да, то сразу звонят, и не к Амелину, а, подумайте, в Особый отдел, к Бржезовскому. Какое-то дурацкое двоевластие... Как при Керенском... На что наш особист — и тот что-то возомнил. Раньше кликнешь его, он тут как тут. Сейчас, прежде чем прийти, поломается. И наш Романенко все возле него трется, подзуживает людей... Верно, кое-что дошло там до ПУРа. Может, Гамарник и наведет порядок...
Поблагодарив замполита за приятную весть, я поторопился домой. Где-то на Лукьяновке, на балконе четвертого этажа нового дома, кто-то вырастил тощий длинный подсолнечник. Он раскачивался, кланяясь своей мохнатой, ярко-золотистой головкой. Никогда я не обращал на него внимания. Сегодня мне показалось, что подсолнечник ликует вместе со мной.
Вот я уже дома. И слабые материнские глаза видят то, что недоступно другому сильному взору.
— Хорошие вести? — спросила она.
— Радость, мать, радость!
Узнав, что было в Москве, она в порыве материнской нежности поцеловала мою руку. Это ошеломило меня. А по сути, вместе со мной переживало все мои тревоги ее крепкое, но все же старческое сердце.
Предусмотренный окружным планом осенний инспекторский смотр проходил гладко. Казалось, что ничего не произошло. Не было в этом мире Шмидта, Туровского, Примакова, и не было никаких подозрений по моему адресу. Все командиры, в том числе Шкутков, точно исполняли все мои указания. Только один Романенко даже в строю смотрел на меня исподлобья.
Все было как будто по-прежнему. Но все же чувствовался какой-то надлом. Раньше я с неохотой покидал лагерь. Сейчас, когда приближался к Вышгороду, у меня болела душа. Далеко заметная ажурная вышка танкодрома с ее хитрым кружевным узором не радовала уже, как прежде.
В лагерном сосняке звенели еще веселые голоса и резвились командирские детишки, а в моем домике была пустота.
На приемнике стоял яркий кувшин с букетом засохшего барвинка, золотистого левкоя. Своим наивным великолепием они напоминали о радостных, многообещающих днях ушедшего лета.