В своих частых поездках по родной стране ты видел обширные территории, где природа была варварски обезображена людьми: андалузские выжженные равнины и оголенные горы; плоские, как доска, безрадостные поля Ла-Манчи. Ты останавливался в каком-нибудь глинисто-рыжем или белом селении, в нищем, забытом людьми и богом рыбачьем поселке, заглядывал в таверну, на рынок или в бедную деревенскую гостиницу, — словом, куда придется, и заводил разговор с крестьянами и рыбаками, ты быстро умел найти с ними общий язык и завязать дружбу. Избавленный от нужды и материальных забот по прихоти случая, давшего тебе богатых родителей, ты целыми часами слушал их рассказы о своей жизни, семье, работе, лишениях, надеждах, и собеседники твои простодушно принимали твой горячий интерес к их делам за чистую монету, они видели в тебе своего, и лишь ты один знал, хотя и не всегда в этом себе признавался, что личиной братства и солидарности прикрываешь свою корыстную цель: сбор материала для будущего фильма о рабочих-эмигрантах. За бутылкой хумильи, за стопкой-другой морилеса ты завоевал сердца крестьян Лубрина и лесорубов Силеса, погонщиков мулов из Тотаны и каменщиков из Куэваса, ты подкупал их своей минутной сердечностью и лживыми обещаниями непременно заехать в гости, потом вы обменивались адресами, и ты клятвенно заверял их, что будешь поддерживать с ними регулярную связь. В минуту прощания, когда они обнимали тебя и грубовато пожимали твою руку, ты испытывал циничное чувство облегчения и одновременно вины. Ты ведь знал, что, предлагая им свою дружбу, бессовестно обманываешь их и обманываешь, жалко обманываешь самого себя; ты отлично сознавал: едва только рассеется мимолетная атмосфера дружеской близости, порожденная их присутствием, ты забудешь о них и никогда больше сюда не приедешь, чтобы их повидать. Но то, что для тебя было всего лишь случайной, дорожной встречей, для них, быть может, представляло собой настоящее событие. Будущий фильм требовал все нового и нового материала, и ты разыгрывал эту сцену не раз и не два, пока с горечью не убедился, что твое чувство братской солидарности, которое поначалу всякий раз охватывало тебя, когда ты вступал в общение с этими людьми, — не больше как самообман, ибо, расставшись с ними, ты вновь отдавался на волю своей кочевой судьбы, а они по-прежнему прозябали в своей темной безвестности, и надо случиться чуду, чтобы они перестали прозябать в ней до того дня, когда их бренные останки найдут последнее успокоение на одном из зеленых, пронизанных солнцем андалузских кладбищ.
Прошло еще много, очень много времени после того, как полицейские власти Йесте отняли у тебя надежду и ты понял, что уже не создашь документальной ленты, а письма и открытки с корявыми адресами, выведенными не привычной к перу рукой, все шли и шли; они ложились на твой письменный стол в мансарде на улице Вьей-дю-Тампль, как отчаянные воззвания о помощи, проделавшие в засмоленной бутылке долгий, полный превратностей путь к берегам далекой земли. Поздравления ко дню ангела и к рождеству, семейные фотографии валялись среди твоих папок и книг, накапливались из года в год, пока однажды, желая покончить навсегда со своим прошлым и хоть раз привести в порядок свои бумаги, ты, не перечитывая, бросил их в горящий камин.
Ты не забудешь той зимней (за окном падал снег) ночи, когда, лежа рядом с мирно спящей, неподвижной Долорес, ты не мог уснуть: в голову лезли мысли о бескорыстной и обманутой любви этих людей, веривших тебе и (с таким трудом) писавших тебе свои письма, и внезапно (просветленный ужасом и отвращением) ты новыми глазами взглянул на обветшалые права, на которых основывались твои несправедливые привилегии.
Хосе Бернабеу говорит