Марта была смирная кобыла, широкая, как стол, бежевого цвета, с белесой гривой и белым хвостом. Белые, почти бесцветные ресницы косо закрывали глазное яблоко, и потому выражение глаз у Марты всегда было печальным и даже сконфуженным. Осторожно дыша, замшевыми мягкими губами снимала она с Иришкиной ладони лакомство: кусочек хлеба с солью, признательно моргала и отворачивала большую скуластую морду. Конечно, Иришка запросилась покататься верхом, и Володька Борискин кивнул на Марту. Сам он, с малолетства при лошадях, во весь опор скакал на высоченном мосластом мерине, наддавая пятками, цепко и в то же время небрежно откинувшись, и распущенная рубаха надувалась на спине пузырем. А коричневое лицо его, с облупившимся до болячек прямым крупным носом и короткими запятыми бровей, ничего не выражало: словно сидел на скамеечке. То ли кому-то подражал, то ли в самом деле был таким, но говорил редко, мало и со значительностью.
Иришка взбиралась на Марту боком, сгибала ноги в коленках, цеплялась за холку судорожно сведенными пальцами. Но кобыла шла спокойно, неторопко, лишь чуточку потряхивая, и вскоре стало казаться: не так уж высоко над землею, и боязнь прошла. Иришка не скрывала, что ей боязно, и Володьке это понравилось.
— Вот я скоро своего тебе зануздаю, — говорил он и значительно поджимал губы.
А Петька, такой же большеносый, коренастый, — он помладше братишки всего на год — носился кругами на гнедой кобылке, с обидою, что Иришку опекает Володька, и с особым выражением, чтобы на него обратили внимание, покрикивал натужным, поддельным баском:
— Гей, гей! А ну, балуй у меня-а!
И Нюрка, внучка бригадирши тетки Евдокии, остроносая, верткая девчушка, с проволочными косичками врастопырку, говорунья и драчунья, тоже чувствовала себя на лошади как на земле — будто так и родилась. Конюх Сильвестрыч, жилистый, словно из ремней, старик, с давних пор и зимой и летом носивший на буйных, кольцеватых, как стружка, волосах остатки латаной-перелатаной буденовки, называл всех четверых партизанами, доверял им лошадей, как себе. И если кому-нибудь из деревенских надобилась лошадь — подвезти домой дровишек, сена — и даже имелось разрешение тетки Евдокии, все равно Сильвестрыч направлял того к Володьке Борискину, и тот, после серьезного и долгого раздумья, выделял подходящую кобылку. Чаще всего просили Марту: с ней медленно, да надежно, однако Володька сердился:
— Кто больше везет, на того больше и грузи, так, что ли? Лошади ведь не люди. — И опять непонятно было, чужую мудрость повторяет или сам дошел.
Дважды отпускала мама Иришку с Володькой, Петькой и Нюркою в ночное, когда пасли коней недалеко от деревни. У костра вспоминался Иришке «Бежин луг» Тургенева, но, конечно, все по-иному было, и разговоры, которые, слово за слово, получались между ними, никто бы из тогдашних крестьянских ребятишек никак не понял. Печеная картошка выкатывалась из золы, была под корочкою подгоревшей румяная, пахуче парила, и ни с чем вкус ее нельзя было сравнить. А чай в помятом, точно в футбол им играли, котелке, мохнатом снаружи от копоти, чай с распаренными листочками смородины, с угольками, хотелось пить без конца. Костер попискивал, шипел, стрелял, швырялся, подживленный, роем искр, и они застревали в небе, не затухая, пока скорый рассвет не нагонял с водохранилища свежего ветерка.
Володька уверенно распоряжался, а хлопотал по хозяйству Петька: разжигал костер припасенной заранее туго скрученной берестою, заваривал чай, зарывал в золу картошку, уходил поглядеть лошадей. Нюрка тараторила, подробно откликаясь на каждый ночной отзвук:
— Ой, это электричка на той стороне пробежала, вон как отдается, а это летучая мышь, она ультразвуком пищит. А кузнечики поют задними ногами, трутся ими о брюхо и поют!
Но все-таки в первую ночь так ни о чем толком и не разговаривали. В том году лето было дождливое, от прорастающих сорняков шевелилась земля, и Володька, покачивая головою в глухо надвинутой кепке, сказал, что вот все время было бы ведрено, как сегодня, а то бабы на прополке измаялись. Жил он хозяйскими заботами села, он давно уже, в Нюркином возрасте, решил выучиться на тракториста, но ничуть не противопоставлял это Петькиной заоблачной мечте. А Петька, едва заслыша по всему небу, от края и до края, разлившийся громовой реактивный гул, весь светлел, мысленно следя за ним, и повторял, что будет летчиком. Иришка верила обоим, немножко даже завидовала им: у нее-то самой ничего определенного не было, она и не задумывалась, что не так уж долго до того года, когда надо будет совсем по-взрослому решать, какая у нее главная дорожка.
Нюрка, будто улитка в раковину, втягивалась в старую телогрейку, лишь носишко выставлялся между пуговицами. Володька, обхватив колени, подремывал, Петька, устроившись на еловой подстилке и облокотившись, глядел в костер. Иришка, зная, что он все равно спать не будет, хотя за день тоже намаялся, и сама дремала. Дрема накатывала волнами вместе с костерным теплом, становилось уютно, будто дома в постели, тело расслаблялось.