Врач вставил иголку в шприц, а Рита начала разматывать грязный, в запекшихся пятнах крови бинт на руке. Она отшвырнула его, затем расстегнула на раненом гимнастерку. Раненый забился. Алексей услышал, как что-то мягко шлепнулось об пол. Лещевский нагнулся, и Алексей увидел при слабом свете лампочки, которую держала санитарка, в руках у хирурга красную книжечку. Это был партбилет. Наверное, партбилет был зашит в гимнастерку, а теперь нитки истлели и книжечка выпала. Алексей тотчас же перехватил внимательный и даже как бы торжествующий взгляд сержанта.
„Донесет, шкура!“
Шприц, из которого прыснул тоненький фонтанчик, на мгновение застыл на весу.
Лещевский суетливо сунул партбилет под подушку раненого.
Наверное, впервые с той минуты, когда к Алексею после операции окончательно вернулось сознание и способность ясно и трезво мыслить, он с невероятной остротой понял всю сложность ситуации. Всю свою сознательную жизнь чекист Столяров прожил с постоянным ощущением того, что любые обстоятельства можно подчинить своей воле. В самых тяжелых критических моментах его не покидала уверенность в своих силах.
А тут вдруг он перестал быть хозяином обстоятельств.
На его глазах погибает коммунист, советский человек, а он не может помочь, не может вмешаться.
Единственное, что ему остается, — это сжать изо всех сил железный прут на спинке кровати, не выдать себя ни звуком, ни взглядом. Завтра придут за этим несчастным, а потом и за ним, и никто не в силах будет спасти его, как и он сейчас… Потому что он в тылу врага с особым заданием.
Предчувствия не обманули. Алексея: Лещевский, неприветливый, неразговорчивый, был не только хорошим врачом, он оставался советским патриотом. Не будь этого, упавший на пол партбилет он положил бы в карман халата, чтобы передать полиции.
Когда Лещевский и Рита ушли, в палате наступила такая тишина, что Алексей слышал, как пульсировала в ушах кровь. Даже сержант не сказал ни слова. Тишина напоминала ту, которая царит в комнате, где лежит покойник. Да и после укола не пришедший в себя раненый походил на мертвеца. В глазницах и на скулах лежали резкие тени, отчего лицо его казалось словно вырезанным из дерева и потому хранившим неживую, пугающую бесстрастность. Он один только не знал, что произошло.
Алексей, как и все остальные, прислушивался к пугающей тишине, ожидая, что вот сейчас послышится лязг оружия и топот солдатских сапог по коридору.
Прошло полчаса, но никто не приходил. В углу у окна, вздыхая, ворочался пожилой рябоватый человек.
Пружинная кровать под ним скрипела. Рыжий сержант резке приподнялся на локте и, осатанело вращая глазами, рявкнул:
— Какого черта! Прекратишь ты или нет свою возню!..
Остальные молчали. Сержант улегся, но тут же снова поднял голову и недовольно пробормотал:
— Душно у нас… Окно, что ль, открыть…
Алексей не мог уснуть. А когда ему показалось, что он задремал, его разбудил шорох. Алексей открыл глаза и с трудом различил в темноте рыжего сержанта, натягивающего гимнастерку. Затем тот сунул ноги в сапоги и осторожно, на цыпочках пошел к двери…
10. Признание
Первые дни оккупации Борис отсиживался дома.
Но когда появился приказ комендатуры, обязывающий всех жителей города возобновить работу, он пришел в парикмахерскую. Его коллега — лысенький старичок был уже там. Борис твердил себе, что нужно взять себя в руки, успокоиться, что в конце концов вряд ли гитлеровцы обратят внимание на какого-то брадобрея из захудалой мастерской и вряд ли их заинтересует его прошлое. Он убеждал себя в том, что в городе уже не осталось людей, которые знали его прошлое, и только это его утешало. Он брил редких посетителей, по большей части немецких солдат. Сначала побаивался их, а потом попривык и старался держаться со своими клиентами приветливо, услужливо, но сдержанно. Домой возвращался глухими переулками, избегая случайных встреч со знакомыми. Но все-таки неизбежное произошло. В тот вечер он спокойно закрыл парикмахерскую и направился к дому обычным путем по малолюдной Сенной улице. Не успел Борис пройти и квартала, как около него скрипнул тормозами крытый грузовик.
— Крюков! — окликнули его.
— Да, — еле слышно выдавил Борис. И, прежде чем он успел что-либо понять и рассмотреть окруживших его людей в немецкой форме, Крюкова швырнули в кузов машины.
Когда четверть часа спустя его ввели в кабинет главного следователя, он увидел за столом сухопарого немолодого немца в черном мундире.
Крюков не знал точно, кто этот насмешливо улыбающийся офицер с белесыми волосами и узким переносьем. Он лишь догадывался: перед ним важный начальник.
— Ваша профессия? — через переводчика спросил Штроп.
— Парикмахер, — еле слышно ответил Крюков.
— А другая?
— Другая?
— Да, та, ради которой вас оставило в городе ваше партийное начальство?
„Неужели он все знает? — пронеслось в голове у Крюкова. — Но откуда?“
— Меня никто не оставлял… Я сам…
— Это правда? — Штроп впился взглядом в бледное лицо Крюкова.
— Да, абсолютная правда. Честное слово, — произнес Борис, как показалось ему, вполне искренне.