ХАРРИЕТ: Двадцать лет. Только что из «Хай Скул» и уже главный бухгалтер. Мой муж говорит: «Господь наградил Сильвию большим умом, а всех остальных большим размером обуви!» Они познакомились, когда фирма намеревалась прибегнуть к ипотеке, и она должна была проработать с Филиппом бухгалтерские книги. Он всегда говорил: «Я влюбился в ее цифры».
Чего мне врать? Я считаю его занудой. Например, как он вечно нудит по поводу еврейской темы.
ХЬЮМАН: Ему не нравится, что он еврей?
ХАРРИЕТ: И да, и нет. То, что Жером — единственный капитан — еврей, — этим он гордится. И то, что он — единственный еврей, который когда-либо работал в «Бруклин Гаранти», этим он тоже гордится. Но вместе с тем…
ХЬЮМАН: … Лучше бы он им не был.
ХАРРИЕТ: Он для меня, правда, загадка. Я не понимаю его и никогда не пойму.
ХЬЮМАН: А что с их супружеством? Обещаю, что это останется между нами.
ХАРРИЕТ: Что я могу сказать. Семья есть семья.
ХЬЮМАН: И все же.
ХАРРИЕТ: Мне лучше об этом не говорить.
ХЬЮМАН: Все останется в этих четырех стенах. Скажите, они уже когда-нибудь расставались?
ХАРРИЕТ: О Боже! Нет, конечно. Да и зачем? Зарабатывает он достаточно. Для Филиппа не существует экономического кризиса. И нашу мать это убило бы. Она боготворит Филиппа, она бы этого не пережила. Нет-нет, исключено полностью. Сильвия не из тех женщин, что… хотя…
ХЬЮМАН: Перестаньте, Харриет. Это же важно для меня.
ХАРРИЕТ: Ну, ладно. Я думаю, это все равно все знают.
ХЬЮМАН: От ударил ее бифштексом?
ХАРРИЕТ: Тот был слишком прожаренный.
ХЬЮМАН: Что вы имеете в виду под «ударил»?
ХАРРИЕТ: Взял с тарелки и закатил оплеуху.
ХЬЮМАН: А потом?
ХАРРИЕТ: Если бы моя мать не залатала этот брак, не знаю, что бы произошло. И тогда он пошел и купил ей это сказочное бобровое манто и весь дом заново покрасил. Обычно он сидит на своих деньгах, так что должно быть это далось ему с трудом. Не знаю, что еще вам сказать. А почему вы спрашиваете? Думаете, это он мог внушить ей подобный страх?
ХЬЮМАН:
Ну, что такое?
ХАРРИЕТ: Всю свою жизнь она всех любила.
ХЬЮМАН:
ХАРРИЕТ: Не знаю, нужно ли об этом говорить. Прошло уже много лет…
ХЬЮМАН: Никто не узнает, поверьте мне.
ХАРРИЕТ: Словом… когда жив еще был дядя Мирон, мы всегда праздновали Новый Год у него в подвале. Было это пятнадцать — шестнадцать лет назад. Мирон теперь уже умер, но он был… ну…
ХЬЮМАН: Вы имеете в виду…
ХАРРИЕТ: Да, эти французские. Знаете, голые женщины и мужчины с такими большими и длинными… ну, вы знаете… они свисают, как сардельки. И мы все их просматривали, покатываясь со смеху. Каждый Новый Год происходило одно и то же. Но в тот раз Филипп вдруг… мы думали он спятил…
ХЬЮМАН: И что же случилось?
ХАРРИЕТ: Сильвия смеялась и смеялась, тут он выхватывает открытку у нее из рук, поворачивается и вопит, вопит как резаный, что мы сборище дураков и идиотов, и что-то там еще. Потом хватает Сильвию и швыряет вверх по лестнице. Хрясь! Перила треснули, я слышу это еще по сей день.
ХЬЮМАН: А как вы думаете, почему он это сделал?
ХАРРИЕТ:
ХЬЮМАН: То есть? И что же они говорили?
ХАРРИЕТ: Ну, что его потому прорвало, что он сам не мог… Ну, вы понимаете…
ХЬЮМАН: Ага-а.
ХАРРИЕТ: Во всяком случае, больше не мог.
ХЬЮМАН: Но они опять помирились.
ХАРРИЕТ: Знаете, если честно, то надо сказать… хотя звучит это, наверное, странно…
ХЬЮМАН: Что?
ХАРРИЕТ: Если понаблюдать за ним, когда у них гости, и она говорит: он сидит тихо в уголочке, и такое выражение лица у него, когда он на нее смотрит… Просто сердце разрывается!
ХЬЮМАН: И почему же?
ХАРРИЕТ: Он на нее молится!
Затемнение
Сцена четвертая