Читаем Ошибка канцлера полностью

Ошибка канцлера

Книга «Ошибка канцлера» посвящена интересным фактам из жизни выдающегося русского дипломата XVIII века Александра Петровича Бестужева-Рюмина. Его судьба – незаурядного государственного деятеля и ловкого царедворца, химика (вошел в мировую фармакопею) и знатока искусств – неожиданно переплелась с историей единственного в своем роде архитектурногопамятника Москвы – Климентовской церковью, построенной крестником Петра I.Многие факты истории впервые становятся достоянием читателя.Автор книги – Нина Михайловна Молева, историк, искусствовед – хорошо известна широкому кругу читателей по многим прекрасным книгам, посвященным истории России.

Нина Михайловна Молева

Историческая проза18+
<p>Нина Михайловна Молева</p><p>Ошибка канцлера</p><p>От автора</p>

Начало этой истории имело свой адрес. Московский. Почти почтовый. Угол Пятницкой улицы и Климентовского переулка.

Те, кто жил в старом Замоскворечье – не в том, времен Островского, но в послевоенном и все-таки по-настоящему старом, – знают: оно было очень разным. Татарская – с минаретом мечети, далеко растянувшимися корпусами завода Орджоникидзе и пустынными сумерками на булыжной мостовой. Проросшая курчавой зеленью Новокузнецкая – с задорным треньканьем изредка пробегавшей «Аннушки», нарядными особняками в глубине когда-то ухоженных просторных садов и жидким воскресным перезвоном колоколов Николы в Кузнецах. Большая Ордынка – в строю строго рассаженных лип и купеческих домов за густо крашенными дощатыми заборами и филенчатыми калитками с непременным чугунным кольцом. Но самой главной была, конечно, Пятницкая.

Слов нет, Ордынка и Полянка выходили на мосты, за которыми рисовались башни Кремля. От Пятницкой же тесная застройка Балчуга скрывала настоящую реку. Но важнее Пятницкая была и потому, что по ней шло много трамваев – неуемный железный грохот говорил о большом городе. И потому, что только на ней теснились магазины: от Климентовского до Канавы. Кто вспомнит сегодня, что так, и только так, называли еще недавно Водоотводный канал. Климентовский был границей замоскворецкого Сити. И это до него добирались последние ослабевшие ручейки москворецкого половодья, от которого в конце каждой зимы закрывались и смолились отдушины подвалов.

У Климентовского сидела в своей круглой будке закутанная в байковый платок стрелочница, выбиравшая путь для трамвая. К Климентовскому бегали в угловую булочную за теплым ржаным хлебом и в единственную в округе китайскую прачечную. Сюда направлялись с примусами и ключами к колченогому дяде Васе, колдовавшему в щели между сараями, и в такую же крохотную кладовочку-фотографию за мутно-желтыми «пятиминутками».

У Климентовского можно было купить скороходовские ботинки и жидкие примулы во вспотевших горшках, капли датского короля в растянувшейся вдоль низеньких окон аптеке и чуть дальше эклеры с заварным кремом у мраморных столиков кондитерской с огромными китайскими вазами на витринах.

Но и среди каждодневной толчеи Климент оставался единственным – к нему нельзя было привыкнуть и невозможно перестать замечать. В пушистом налете серебрившего стены инея. Чернеющих потеках летнего ливня. Среди поднимавшихся до окон сугробов. Через зыбкую сетку обещающей прорезаться майской зелени. Сначала за растянутыми между грузными каменными столбами узорными решетками: стебель – лист – завиток – снова пружинящий, рвущийся к верхушке ограды стебель. Узор читался даже тогда, когда густые лиловые гроздья гнули к земле добела пропыленную сирень.

Потом решетки увезли. Где-то, кажется, поставили. У чужих стен. Ограду сломали. На месте сирени вырыли общественный туалет. Уныло вылепленный из крошившегося цемента, он годами не открывался, но упрямо заставлял помнить о себе чугунными мачтами с лампионами молочных фонарей. Под фонарями виднелись углы обомшелых могильных камней. Кто-то что-то говорил о старом кладбище. И только через много лет пришло знание: хоронить в городе запретили после чумы 1771 года – исчезнувшие, в конце концов, без следа надгробия должны были быть старше. Много старше.

Неудобно выдвинувшийся на улицу, Климент стал больше походить на дом. Непонятно торжественный даже в своем запустении среди замоскворецких переулков. И все-таки чем-то неуловимым связанный с ними. По-прежнему молчаливый. Наглухо закрытый. В темных провалах никогда не освещавшихся окон. Ступени у его дверей выступили под ноги прохожим. Стекла барабанов почему-то побились. И высоко вверху было видно, как влетали в них, прячась от непогоды, сизари.

Только он умел быть и иным. В волглой тени тесно придвинувшегося к Клименту бесформенного краснокирпичного дома дверь подъезда словно западала в землю. Узкие ступени карабкались от одной усыпанной звонками и фамилиями площадки до другой. Пелена немытых окон серела глухой стеной, чтобы где-то наверху прорваться радостной сумятицей колонн, колонок, лепных гирлянд, толстощеких детских голов. Климент словно входил в подъезд, чтобы улыбнуться улыбкой, похожей на солнечные летние дни Царского Села, Петергофа, даже Зимнего дворца. Беспечной и манящей улыбкой XVIII века. Растрескавшаяся штукатурка, облетевшая лепнина, затеки побуревшего цвета в прихотливых переборах солнечных лучей заставляли вспоминать не о столь необходимом ремонте, не сделанном вовремя, а о великолепных руинах, которыми так увлекались итальянские мастера гравюры и живописи.

Мимо Климента лежала дорога в университет, и мимо Климента она вела в Третьяковскую галерею. Университетские занятия шли по вечерам в пустых и гулких музейных залах. Каждый вечер еще десяток новых картин и всегда повторение пройденного – к ним надо было дойти через уже знакомые, раз от раза становившиеся все более близкими стены.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза