Стало до боли в глазах бело, и я почувствовал, что земля воспринимается мною с высоты птичьего полета — впечатление огромного листа бумаги, изрезанного четкой скорописью и контурными рисунками.
Скоропись оказалась лесом, а рисунки — вполне реальными и даже ладными бревенчатыми домиками, разбросанными кое-как и нанизанными на неправдоподобно покойные дымы.
Я понимаю так, что гномик поблагодетельствовал — пригласил меня в гости, однако сам он не объявился и никаких мерцающих пультов и кинокадров о счастливом своем далеке демонстрировать не стал. Однако предметами иной материальной культуры в меня тоже никто не целился, и я решил, что этот средний вариант гостеприимства — к лучшему, тем более, что моя воля успешно управлялась с незримым ковром-самолетом — я мог проникнуть в любую из славных избушек, а мог, напротив, взметнуться чудовищно высоко, возможно, вообще улететь с этой холодной половины планеты.
Но я приковался к одному из строений, внутри которого в три шага туда-назад металась замотанная в далеко не свежий шарф фигура, отмахивая рукой какой-то мягкий такт, и взгляд ее отсутствовал здесь, наверное, именно он вовсю использовал чудесные способности моего невидимого аппарата и несся туда, откуда обзор был беспределен или казался таковым.
И вот что еще — Струйский не был одинок, он сливался с иными судьбами, нес к ним свою неповторимость и разделял участь, и тем самым передо мной творилось время — тягучее вместилище того, что происходило, происходит и должно произойти.
Строки связывали его с иными жизнями в далеких отсюда пространствах, где тоже буйствовал метельный февраль, и оставалось не столь уж много — те же метания в три-четыре шага по комнате с осколками русского ампира или по дощатому надежно запечатанному бараку.
И тогда, наконец, я услышал его подлинный голос в «Февральской сентиментали» — впрочем, это был опять-таки Володин голос, теперь я уверен даже внешне Володя совпал бы с Борисом Иннокентьевичем, прошедшим сквозь все, что довелось пройти.
Наступил момент, когда мне стало ясно — любой ценой я должен вырваться отсюда, сменить свое парящее состояние на нечто более устойчивое и понятное, разобраться в себе — и вправду тот ли масштаб, хватит ли меня на продолжение этих полетов в будущем.
И я рванулся назад с тайной мыслью, что задержусь — хоть на минутку — в другой, детской своей зиме, и отец расскажет мне что-нибудь о наследовании по духу, и мы будем пить чай снова все вместе, не зная, что находимся почти точно посреди двух эпох, будем пить чай с несладким, но вполне осязаемым настоящим, и мама непременно расскажет о первой моей сказке, родившейся в тот нелепо прервавшийся День Пышных Оладий.