Читаем Осень в Петербурге полностью

– Что вас так сильно пугает, господин Максимов? Когда вы читаете о Карамзине или Карамазове – как бишь его? – о том, как треснул, точно яйцо, бледный череп Карамзина, что происходит с вами – страдаете вы вместе с ним или втайне восторгаетесь рукой, взмахнувшей топором? Не отвечаете? Ну так я вам скажу: настоящее чтение в том-то и состоит, чтобы становиться и рукой, и топором, и черепом. Читать – значит забывать о себе, а не стоять в сторонке, посмеиваясь. Спроси я вас об этом прямо, вы, верно, ответили бы, что охотитесь за Нечаевым для того, чтобы предать его суду с соблюдением положенных формальностей, с защитой и обвинением и прочим, а там и запереть до скончания его дней в чистой и светлой камере. Но загляните-ка в себя, этого ли вы хотите на самом деле? Не подмывает ли вас попросту снести ему голову и потоптаться в его крови?

Раскрасневшийся, он откидывается на спинку кресла.

– Вы человек чрезвычайно умный, Федор Михайлович, и, однако ж, говорите о чтении так, словно в вас в самих бес вселился. Боюсь, по таким меркам читатель из меня и впрямь никудышный – туповатый и воспарить неспособный. Однако при всем том я, слушая вас, поневоле начал гадать, не в лихорадке ли вы, часом. Если бы вы сейчас увидели себя в зеркале, вы, наверно, поняли бы, что я имею в виду. Ну-с, разговор у нас получился долгий – любопытный, но долгий, а у меня между тем множество дел, и дел неотложных.

– Говорю вам еще раз: бумаги, которые вы столь ревностно удерживаете, скажут вам не больше, чем если б они были написаны по-арамейски. Верните их мне!

Максимов хмыкает:

– Вы сами снабдили меня наисерьезнейшей и благороднейшей из причин, по которой возвращать их вам, Федор Михайлович, ну никак уж не следует, и именно той, что при нынешнем вашем душевном состоянии Нечаев может выскочить из страницы и овладеть вами полностью. Однако серьезно: вы говорите, что знаете, как их читать. Не согласитесь ли вы когда-нибудь в будущем прочесть для меня все эти бумаги, все нечаевские документы? Тут ведь только одно дело, а их многое множество.

– Прочесть их для вас?

– Да. Прочесть их для меня.

– Зачем?

– Да затем, что вы вот говорите, будто я читать не умею. Ну так покажите мне, как это делается. Научите меня. Растолкуйте мне эти мысли, которые вовсе не мысли.

В первый раз с того дня, как в Дрезден пришла телеграмма, на него нападает смех, он даже чувствует боль в отвыкших от улыбки, застывших складках своего лица. Впрочем, смех его резок и безрадостен.

– Мне всегда твердили, – произносит он наконец, – что полиция – это глаза и уши общества. И вот вы призываете на помощь меня! Нет, не стану я вам читать.

Сложив ладошки на лоне, прикрыв глаза, приобретя еще пущее сходство с Буддой, лишенным пола и возраста, Максимов кивает.

– Благодарствуйте, – мурлычет он. – Не смею долее задерживать.

Он выходит в заполненную людьми приемную. Как много времени провел он наедине с Максимовым? Час? Больше? На скамье не осталось свободного места, люди стоят, прислонясь к стенам, стоят в коридоре, где особенно удушающе пахнет свежей краской. Разговоры мгновенно смолкают, все взгляды обращаются к нему, лишенные малейшего расположения взгляды. Сколько людей ищет справедливости, и ведь у каждого есть что рассказать!

Уже почти полдень. Мысль о том, чтобы вернуться к себе в комнату, кажется ему непереносимой. Он направляется по Садовой на восток. Небо низкое, серое, дует холодный ветер, ноги скользят на покрывшей землю наледи. Пасмурный день, в такой только и плестись, свесив голову, по улице. И все же он не может удержаться, глаза его беспокойно перебегают с одного прохожего на другого в поисках разворота плеч, походки, присущей покойному сыну. По походке он и узнает его, вначале по походке, а после уж по фигуре.

Он пытается вызвать в памяти лицо Павла. Но лицо, возникающее взамен и возникающее с редкостной живостью, принадлежит молодому человеку с густыми бровями, редкой бородкой и узким, очень узким ртом, человеку, сидевшему сзади Бакунина на сцене Конгресса мира два года назад. Лицо покрыто посиневшими на холоде фурункулезными шрамами. «Прочь!» – говорит он, норовя отогнать видение. Но оно не уходит. «Павел!» – шепчет он, тщетно взывая к сыну.

<p>6</p><p>Анна Сергеевна</p>

Прежде он в этой лавке не бывал. Она меньше, чем ему представлялось, темная, низкая, наполовину ушедшая в землю. Когда он открывает дверь, звякает колокольчик. Глаза не сразу привыкают к сумраку.

Кроме него, покупателей здесь нет. За прилавком стоит старик в грязноватом белом переднике. Делает вид, будто пересчитывает товар – открытые мешки с гречневой крупой, мукой, фасолью, овсом. Он подходит к прилавку.

– Будьте любезны, сахару, – говорит он.

– Э? – переспрашивает старик и откашливается. Глаза его под очками кажутся крохотными, как пуговки.

– Мне нужен сахар.

Она выходит из-за перекрывающей дверной проем занавески в глубине лавки. Если его появление и удивляет ее, она того не показывает.

– Я займусь покупателем, Абрам Давыдович, – негромко произносит она, и старик уступает ей место.

Перейти на страницу:

Все книги серии Лучшее из лучшего. Книги лауреатов мировых литературных премий

Боже, храни мое дитя
Боже, храни мое дитя

«Боже, храни мое дитя» – новый роман нобелевского лауреата, одной из самых известных американских писательниц Тони Моррисон. В центре сюжета тема, которая давно занимает мысли автора, еще со времен знаменитой «Возлюбленной», – Тони Моррисон обращается к проблеме взаимоотношений матери и ребенка, пытаясь ответить на вопросы, волнующие каждого из нас.В своей новой книге она поведает о жестокости матери, которая хочет для дочери лучшего, о грубости окружающих, жаждущих счастливой жизни, и о непокорности маленькой девочки, стремящейся к свободе. Это не просто роман о семье, чья дорога к примирению затерялась в лесу взаимных обид, но притча, со всей беспощадностью рассказывающая о том, к чему приводят детские обиды. Ведь ничто на свете не дается бесплатно, даже любовь матери.

Тони Моррисон

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее

Похожие книги