Что касается Дун Сечуаня, то отец его, Дун Исунь, был известным эрудитом старой школы; будучи чиновником при республике, он хранил преданность Цинской империи. Он всегда заявлял, что не честолюбив, и не лгал при этом, ибо был воплощенным корыстолюбцем. Сына он обожал и считал продолжателем семейных традиций, однако учиться его не принуждал. Стоило Дун Сечуаню кое-как окончить военное училище в Пекине, как отец с помощью старых связей нашел ему выгодное место. Имея способности, сын научился у отца сочинять стихи в классическом стиле, чем заслужил одобрение старых литераторов. В Китае всегда было немало литературно образованных военачальников — не то что во Франции, где всякого генерала, способного хоть что-нибудь сочинить, тут же избирают в Академию. Военное дарование Дун Сечуаня было примерно таким же, как и у прежних литераторов из военных, стихи же могли сделать честь и не только военному. Литературные занятия отнимали у него много времени, что мешало продвижению по службе, но было на руку его подчиненным. Став военным атташе, он не столько занимался делами, сколько критиковал начальников и сослуживцев за стилистические ляпсусы при составлении бумаг, в результате чего был отозван на родину. Едва появившись дома, он уже собирался в Гонконг искать себе новое занятие.
Фан почувствовал уважение к Дун Сечуаню, особенно после рассказа Чжао о его отце.
— Стихи вашего батюшки, господина Исуня, известны всей стране. Но вы не только продолжаете его дело, вы сочетаете таланты военные и литературные, а это случается нечасто.
Фану казалось, что он достаточно польстил новому знакомому, но тот сказал:
— Видите ли, моя поэтическая манера не похожа на отцовскую. В молодые годы он не ставил перед собой такие возвышенные цели, как я. Он и поныне не может отделаться от влияния Хуан Чжунцзэ и Гун Цзычжэня[78], я же с самого начала стал писать в стиле «тунгуан»[79].
Фан не решился продолжать разговор. Чжао подозвал официанта и в последний раз просмотрел составленное накануне меню. Дун Сечуань велел принести ему кисть с тушечницей и стал с удивившей Фана быстротой что-то писать на чайном столике. Чу Шэньмин сидел неподвижно и молчал, словно предавшись самосозерцанию, и улыбался столь загадочной улыбкой, что ей позавидовала бы Мона Лиза. Фан заговорил с ним:
— Какими проблемами философии вы заняты, господин Чу?
Тот вдруг всполошился и, едва удостоив Фана взглядом, обратился к хозяину:
— Старина, когда же придет мисс Су? Мне впервые в жизни приходится ждать женщину.
Чжао хотел было ответить, но увидел склонившегося над столиком Дун Сечуаня:
— Что ты там пишешь?
— Стихи, — ответил тот, не поднимая головы.
— Пиши побольше. Люблю твои стихи, хотя вообще в поэзии я профан. Зато моя приятельница мисс Су и сама пишет в новом стиле, и в старом хорошо разбирается. Покажи ей, что ты там сочиняешь.
Дун отложил кисть и уперся пальцем в лоб, как бы вспоминая какую-то строку, потом стал писать и говорить одновременно:
— Разве можно сравнивать стихи в старом и новом стиле? Как-то в Лушане я беседовал с другом нашего дома, почтенным Чэнь Саньюанем. Разговор случайно коснулся новых стихов. Оказалось, что старик знаком с некоторыми из них. Так вот, он сказал, что только в стихах Сюй Чжимо[80] видит кое-какие достоинства, но и они в лучшем случае напоминают поэзию Ян Цзи[81] и его современников. Ну а женщины создают лишь второсортную поэзию. В самом деле, и у птиц поют одни самцы. К примеру — петух.
— А почему, скажите, в европейских стихах о соловьях часто говорится в женском роде? — не согласился хозяин.
Чу Шэньмин, большой дока в вопросах пола, отпарировал:
— У соловьев самки вообще безголосые, поют только самцы!
В это время вошла Су. Чжао как хозяин стола посвятил ей все свое внимание. Дун, едва поздоровавшись, перестал смотреть в ее сторону. Видимо, эрудиты старой школы внушили ему: когда имеешь дело с певичками — можешь позволять себе всякие вольности, что же касается жен приятелей, то даже пялить на них глаза — дело неподобающее. В то же время философ жадно уставился на гостью; его глаза впились в нее «подобно выпущенным из пистолета пулям» (как выразился Шеллинг об идее Абсолюта), пробив предварительно стекла пенсне. Чжао сообщил:
— Я приглашал и госпожу Дун, но она сегодня занята. Госпожа Дун — красавица и к тому же отличная художница; они с супругом словно жемчужина и нефрит.
Тоном беспристрастного критика Дун ответил:
— Признаю, она довольно привлекательна и хорошо владеет кистью. Ее картина «Заброшенный храм в лучах заката» вдохновила многих поэтов старшего поколения. Этот свиток она написала после нашей прогулки в Храм дерева дракона. Отец сложил по этому поводу два четверостишия; хороша в них мысль о том, как мало осталось на свете его былых сподвижников, доживающих свои дни в лучах заходящего солнца. Действительно, и люди, и таланты — все мельчает. «Что вспоминать о веках Канси и Цяньлуна — безвозвратно ушли даже времена Тунчжи и Гуансюя»[82].