Брат Павел, скромно вошедший в собрание, был одним из ревностнейших, хотя и наименее значительных членов ордена. Поступивший в монахи по искреннему призванию, вышедший из низшего сословия, он работал и молился с таким рвением, на какое способен только простолюдин. Маленький, невзрачный, смуглый, но сильный и крепкий и всегда готовый к труду, исполнял как обязанности монашеские, так и приказания настоятеля, с чрезвычайным усердием. Весь день, будучи на работе, никогда не жаловался и не выражал нетерпения, а приора считал святым, почитал его, как высшее существо, и когда у него иссякали силы и он падал духом, то шел к приору и для подкрепления просил у него отцовского благословения. Никто ревностней брата Павла не носил власяницы, и в то время, когда другие берегли ее только для Рождественского и Великого постов, он не снимал даже перед сном ни ее, ни железного пояса. Ночи проводил, стоя на коленях, день в непрерывном труде в исполнении самых низших обязанностей, которые были для него милее всего, с душевным волнением, ожидая дня, когда его признают достойным повышения из послушников в звание капеллана. Таким был брат Павел, один из тех святых простолюдинов, которых, как скромных работников на Божьей ниве, столько записано в истории монашества в Польше. Он вошел в зал с перекошенным, угрюмым лицом, доложил о двух прибывших поляках, и на приказание приора открыл им широко двери, а сам поспешно удалился.
Два пана товарища вошли, с румянцем на лицах, видимо, озабоченные и смущенные своим положением. Оба были средних лет. Один родом из Великой Польши, очевидно, смолоду был воином, другой, еще новичок в ратном деле, держался позади товарища и только делал вид, что понимает, а на самом деле не зная, как следует, в чем дело. Приор принял их, высказав удивление.
— Любезные панове! — сказал он. — Кого это я вижу? Поляков, воюющих с Пресвятой Девой Ченстоховской. Католики ли вы?
— Мы католики, — ответил тот, кто был посмелее, — и Бог видит, как это нам больно, что мы прибыли сюда со шведами; мы вовсе и не думаем воевать, ни помогать воюющим, но стоять должны.
— Вот следствие дурного понимания своих обязанностей к отечеству! — воскликнул Кордецкий. — Пристали к шведам, а швед привел вас против Матери Божией.
— Мы не забыли почтения, подобающего святому месту, уважаемый отче, — сказал снова первый, — и воевать не помышляем, сохрани Бог…
— Следовательно, вы будете хладнокровно и со сложенными руками смотреть, как будет драться с нами швед?
Посол вздохнул.
— Стыд, стыд! — добавил приор. — Мало в нас веры! Потеряли отца-короля, бросили дело отчизны-матери, связались с пришельцами!.. Какие же вы сыновья Речи Посполитой!
На лицах послов было видно большое смущение, когда второй, невнятно бормоча, начал просить сложить оружие, не зная уже с чего начать.
Кордецкий взглянул на Замойского, который сидел рядом с ним и, казалось, готовился сказать речь, потом на Чарнецкого, который тер свою лысину и нетерпеливо теребил усы.
— Пусть господа шведы уйдут с хутора, — возразил приор через минуту, — тогда и мы прекратим огонь.
Послы переглянулись, как бы советуясь, кто из них пойдет, и младший быстро удалился. Другой остался, жалуясь на свою судьбу и положение поляков, стараясь разговориться с присутствующими и сблизиться с ними; но напрасно, так как все сторонились от него, как от зачумленного. Приор, однако, принял его, как подобало ему, угостил его, пока возвратился другой посол с извещением, что Миллер не намерен уходить с хутора.
— Воля ваша; и я не уступлю и прикажу стрелять, — ответил настоятель и на этом простился с ними.
Послы ушли печальные и тронутые; совесть впервые грозно заговорила в них, разбуженная словами Кордецкого. Орудия между тем гремели до ночи.
XIII
Как Кордецкий, предвидя худшие беды, сжигает монастырский хутор, светя шведам
Эта ночь не дала никому спать, ни в обители, ни в лагере. Движение, говор и горевшие огни свидетельствовали, что сон не сомкнул веки усталым пришельцам; на высокой колокольне костела, зажженный по приказу приора горел, далеко светя, каганец, как бы взывая о помощи и спасении. Во всех окнах монастыря был виден свет, а лагерь Миллера сверкал многими огнями костров, разбросанных в разных направлениях и показывавших расположение его отрядов. Небо было пасмурно, орудия гремели до наступления полной темноты, но все реже и с большими промежутками. Кордецкий прохаживался с Замойским в южной части стены.
— Мечник, — сказал он, — вы учите меня воевать.
— Вас учит Господь Бог, а не я, — ответил Замойский. — Это лучший чем я учитель.
— Я вижу, что нам нужно принести еще одну жертву.
— Война живет жертвами! — со вздохом проговорил мечник.
— Скажите лучше, что все, что живет, только жертвами и поддерживает свою жизнь. Только там и жизнь, где жертва; но не об этом речь. Видите вы отсюда наш хутор? Там трудами наших крестьян собраны богатые запасы хлеба, зерна, даров Божьих, и швед подстилает себе снопы, облитые нашим потом, и тешится тем, что пользуется ими. Что вы на это скажете?
— Надо было бы сжечь, — сказал Замойский.