После показа Бахамджи Барёзин вставал между экраном и потухшим видеомагнитофоном и приступал к жестикуляционному комментарию, ибо представление образов было лишь первой фазой занятий. Особенно его вдохновляли белки и футболисты. Пантомима учителя была сложна и, как у немых, практикующих между Собой язык знаков, сопровождалась мычанием. Он дергался перед нами увлеченно и казался страстным политическим оратором, у которого противники вырвали язык, но чьи стойкие убеждения поколебать так и не сумели. Однако через какое-то время учительский энтузиазм сникал. Его обескураживали наш смех, наше невнимание, наш галдеж. Он сердился и завершал занятие. Мы протестовали, как если бы внезапное сокращение знаний нас обделяло. Но он держался стойко, не возобновлял свои мычания и категоричными жестами давал нам понять, что следует освободить помещение. Мы шумно выбегали из подвала, часто забывая с ним попрощаться. Он никогда не укорял нас за это отсутствие обходительности. Думаю, он считал простительным и даже нормальным то, что мы не знали, какими критериями следует руководствоваться, чтобы отличать грязное варварство от чистого скотства.
Благодаря Бахамджи Барёзину уровень нашей коллективной памяти медленно повышался относительно изначально нулевой отметки. Но порой, особенно когда нам случалось встречать его чуть усталый, чуть задумчивый взгляд, мы чувствовали, что нашему учителю хотелось бы добиться большего.
11. Пепел (4)
Иногда Гордон Кум поднимал голову, как это делают живые, желая определить время по цвету неба. Однако в небе над городом не было ни дневного света, ни ночной тьмы. Теперь оно нависло так низко, что, казалось, завалилось в разрывы зданий и сошлось с землей еще до горизонта, на границе самых далеких от центра кварталов, изолируя гетто от остального мира и определяя что-то вроде замкнутого пространства, в котором ни освещение, ни расстояния, ни течение времени уже не имеют значения. Самое страшное было то, что сумерки затягивались и не оставляли места для ночи. После значительного потемнения небо как будто отказалось переходить к следующей стадии. Освещение не менялось, что-то остановило его в тот момент, когда оно дошло до промежуточного состояния между сумраком и мраком. Возможно, это явление было результатом воздействия особенной радиации, которую отныне излучали руины. А может быть, Гордон Кум, сам того не осознавая, просто проник в параллельный мир, который открывается умершим после смертной агонии. Может быть, он осознавал, что находился где-то, хотя на самом деле не находился уже нигде, как и большинство из нас.
Физически и даже психически он был инертен, исключая несколько неуместных моментов, когда пытался наделить своим голосом предметы или трупы, которые товарищество-вали с ним, главным образом представителя воробьиных, сверху донизу измазанного мазутом, и расистского паяца, изображающего негра, выряженного для мюзик-холла белых, свидетеля былой эпохи, когда еще существовали спектакли мюзик-холла и публика из мужчин и женщин, чтобы на них аплодировать. Он пытался наделить своим голосом этих двух, малиновку и голливога, с целью заставить их рассказывать истории или обрывки историй, для того чтобы развлекать мертвых взрослых, смешить мертвых детей, чтобы воздать почести умершим. Эти моменты диалогичных монологов были отделены от пустоты другими огромными пустотами, пустотами тишины и пустотами, во время которых тексты, вложенные в клюв мертвой птицы или ватные губы уродливой куклы, не имели никакого значения, поскольку часто принимали характер спутанных воспоминаний, какими обмениваются мертвые без всяких претензий на литературность, без стремления поместить их в какой-либо контекст и оправдать их. Между мертвыми позволительны любые небрежения, любые послабления. Терять нечего, дозволено все.