Орельен почувствовал, как в нем поднимается горячая пьянящая волна. Возможно, таково действие алкоголя или этого drummer'а. Тысячи мелочей вдруг приобрели значение. Не раздумывая, в полной темноте, не видя, а только угадывая, что рядом лежит ее маленькая ручка, он прикрыл ее ладонью, полонил ее, и напрасно ручка пыталась высвободиться, он все сжимал и сжимал ее, пока в свете прожектора блестели светлые глаза негра, плясали в воздухе палочки, ударяя мимоходом по цимбалам, которые отвечали ружейным залпом, словно мальчишка для шутки взрывал петарды, между тем как оркестр под сурдинку играл регтайм, уже регтайм. Поль Дени узнал регтайм и возгордился своим открытием.
— Чудесно! — шепнул он Беренике.
Она боится, Орельен чувствовал, что она боится, но не выпускал плененную руку. И услышал взволнованный тихий, тихий голос, прошептавший:
— Будьте же благоразумны…
Орельен понимал всю нелепость своего поведения и хотел выпустить руку Береники, да не мог; казалось, если только он выпустит эту руку, то отречется от всего, что есть на свете, от всего, что есть на этом свете самого ценного, от всего, ради чего стоит жить. Барабан и потревоженная медь гудели в середине зала все быстрее, руки Томми порхали вокруг барабана, пролетали по ударным, и он похож был на курицу, испуганную своим слишком громким кудахтаньем, он вытягивал и втягивал шею, всю в темных, жирных складках, выделявшихся на фоне ослепительно-белого воротничка, врезавшегося в тело.
В какое-то мгновение Орельен понял, что рука, прижатая его ладонью, покорилась, не сдалась еще на милость победителя, но покорилась! Он устыдился своего поведения. Однако сделанного не поправишь. Раз уж он очертя голову пустился на это приключение, как сейчас отступить? Придется ухаживать за своей соседкой. Он пожал ручку Береники, пытаясь вложить в это пожатие какой-то особый смысл. Первая ложь! Она так ждала этого танца… немыслимый, назойливый, все заполняющий грохот будил в них самые разные ощущения. В ней — необъяснимый страх перед внезапностью случившегося, страх сделать любой жест, после которого станет смешным ее оцепенение. А в нем заранее подымался ужас перед поражением, отказом, афронтом.
Вдруг Бланшетта, сидевшая рядом с ним, по другую сторону, что-то шепнула. Он нагнулся к ней и с выражением страдания, естественного для человека, которого отвлекли, попросил повторить.
— Будьте любезны, моя сумочка, там, на столе…
Он чертыхнулся про себя, схватил сумочку, чуть не опрокинув два бокала, и протянул ее госпоже Барбентан.
Пальцев Береники он так и не выпустил.
Держа две палочки в одной руке, движением, напоминавшим трепет крыльев бабочки, или, вернее, парикмахера, вращающего ножницы над головой клиента, Томми извлек из своего барабана весь запас заключенного в нем лирического грохотания. Теперь он играл всем телом, ногами, ушами, подвижной кожей лба, то подпрыгивал вместе со стулом, то бессильно опускался на место, завораживая своим безумьем слушателей. Когда музыка смолкла, когда все убедились, что потолок не обрушился, и когда Томми, весь потный, дыша, как тюлень, и похожий на тюленя, забравшегося в детский автомобильчик, стал раскланиваться с публикой, раздались оглушительные рукоплескания, крики «бис», весь зал дружно встал с места.
Заслоненные стеной стоящих, чувствуя себя словно в глухом лесу, уже не сдерживая трепета, продолжали они сидеть у столика. Орельен произнес глубоким голосом человека, который остается лицом к лицу с первозданной тайной своего бытия:
— Первый танец — мой.
Береника задрожала. Он увидел ее черные глаза, глаза затравленной лани. Не только головой, но и всем телом она ответила «нет». Он понял, что она вот-вот расплачется.
— Станцуем первый же танец, — повторил он.
Зажегся свет, и они розняли руки.
Вслед за Томми выступил новый оркестр. Аргентинский. В зале началась суета: одни выходили, другие входили, предшествуемые Люлли, который уверял каждого гостя, что как раз это и есть лучший столик, самый лучший… Дирижер оркестра, он же скрипач, перетянутый широким черным поясом, в белых шелковых панталонах раструбами и в лиловой сорочке, взмахнул смычком, и музыканты начали танго. Танго как танго, самое банальное, банальнейшее танго, завлекающее своими дешевенькими чарами, своими бордельными синкопами.
— Вы обещали мне этот танец, — сказал Орельен, поднимаясь с места.
Однако Береника, откинувшись на спинку стула отрицательно покачала головой, — нет, нет. Он настаивал.
— Потанцуйте с Бланшеттой, — вздохнула она.
Орельен сел. Уж не поторопился ли он? Или все это ему только пригрезилось? Ему-то до всего этого что за дело? Глупышка… Провинциалочка… Он понимал, что лжет себе самому, что он мучительно тяжело переживает разочарование. И, главное, он сердился, очень сердился. Но атмосфера уже переменилась. Теперь и место было не то, и не та была Береника, и мечты тоже исчезли. Впрочем, он тут же отрекся от них. Вот и все.
И тут он услышал голос Береники:
— По крайней мере я хоть не огорчила вас?