— Конечно, могли, но какая память! Там было столько народу… Я тогда только что приехала в Париж.
Она некрасиво выговаривала букву «р». Полковник воскликнул:
— О Греция! Среди нас вы, должно быть, чувствуете себя словно спустившейся с Олимпа… Акрополь… Ренан…
Из-под зеленого тюрбана, словно улитка из раковины, выполз густой бас госпожи Давид, говорившей к тому же с еле приметным эльзасским акцентом:
— Не распространяйтесь, мой друг, о Греции при мадемуазель Агафопулос, она знает Грецию лучше нас с вами… Вы, кажется, были в Греции, господин Лертилуа?
Орельен заговорил о Салониках, поглядывая на даму, которую выбрал по собственному почину. Он рисковал испортить себе вечер. На редкость неуклюжее телосложение, а уж если говорить о Греции, она не более изящна, чем фигуры на знаменитом гобелене Байе. Кажется, что, кроме колен, у нее нет ничего. Но уголком глаза Орельен заметил, что госпожа де Персеваль тоже наблюдает за ним. В конце концов, решил он, в непомерно огромной и непропорционально сложенной девице что-то есть. Полковник Давид вцепился в Барбентана. Его супруга сидела с таким выражением лица, которое даже тронуло сердце Орельена: она, видимо, чувствовала себя покинутой мужем, лишней в обществе молодого человека и гречанки. Снова послышались звуки рояля, и Орельен разглядел черно-белую чашечку лотоса, то есть Беренику, склонившуюся над инструментом, и Поля Дени, который что-то играл и невольно гримасничал от усилия, с каким бегали по клавишам его пальцы. Это ритмическое покачивание плеч и всего тела, размеренные, словно ход маятника, движения рук, будто он перетряхивал солому. Поль играл блюзы.
— Как поживает сенатор? — допытывался полковник у Барбентана.
— Благодарю вас, хорошо. Отец не меняется. Та же бешеная энергия. Я слышал, что его очень прочат в министры. Мне лично весьма лестно быть сыном заговорщика.
— Он был бы великолепным министром здравоохранения.
Слушая музыку, Береника вглядывалась в мальчишеское лицо Поля Дени. Капризные, необычного рисунка губы. Он заиграл что-то странное, веселое. Она радостно воскликнула:
— Пуленк!
Поэт удивленно вытянул подбородок.
— Узнали? Нравится?
Она молча кивнула головой и добавила, широко открыв глаза: «Так смешно!» — отчего губы пианиста досадливо искривились. Он не знал, следует ли ему считать эту провинциалочку странной или огорошить каким-нибудь сверхснобизмом. Он опять заиграл то нелепое, с диссонансами:
— А это вы знаете? Ну, кто, по-вашему? (Нет, этого Береника не знала.) Это Жан-Фредерик Сикр… из молодых… великий музыкант…
И по тому, как он произнес слово «из молодых», нетрудно было догадаться, что двадцатитрехлетний Пуленк был для него, Поля Дени, чуть ли не стариком.
Вдруг в гостиной будто пронесся порыв шквального ветра. По глазам Поля Береника поняла, что произошло что-то необычайное.
Этим шквалом оказалась женщина, только что вошедшая в комнату. Сзади нее шел мужчина, но все видели, как вошла только она, эта женщина. Даже, пожалуй, не шквал, а вольный ветер морей. Никто бы не мог объяснить, что так отличает ее от прочих людей, тем не менее решительно все отличало ее от прочих людей. Она не произнесла ни слова, вся еще во власти ночного мрака и улицы; она стояла, так и не опустив плеч, с которых только что сбросила меховое манто, действительно необходимое в эту морозную пору; она даже не собиралась никого поражать. Только щурила свои близорукие глаза, так что была видна лишь густая щеточка ресниц; она стояла, закинув назад голову, выставив вперед чуть заостренный подбородок. Благодаря узкому вырезу платья казалось, что эта непомерно длинная шея начинается где-то в ложбинке между грудей.
— Какая красавица! — шепнула Береника. Слово «красавица» было здесь совсем неуместно, но человеческий язык казался слишком бедным, чтобы дать вошедшей другое определение. Высокая, вернее, не просто высокая, а именно длинная, пепельно-золотистая блондинка поражала своей бледностью, достигнутой благодаря ухищрениям косметики. Она уже давно перешагнула границу молодости, но, спросив себя «каков же ее возраст?», нельзя было не ответить, что она находится как раз в возрасте любви.
«Ну и дурак же я, — подумал Орельен. — Значит, речь шла вовсе не о Беренике».