За дверью театра их ожидал сюрприз: снег одел землю белым покровом и все еще продолжал валить. Улицы, поднимающиеся к Монмартру, словно проложены по дну ущелья и кажутся особенно тихими и неестественно светлыми от белой пелены снега, а зияющие провалы театральных подъездов — будто пещеры из страшной сказки. Мимо проносились машины, такси. Густая толпа окружила автомобиль, куда торжественно, точно королева, уселась смеющаяся во весь рот Мистенгет в сопровождении какого-то брюнетистого юноши. Орельен с трудом отыскал барбентановского шофера и дал ему адрес. Ресторан находился буквально в двух шагах, но пришлось повернуть на улицу Бланш, чтобы вместе с потоком машин пробиться на площадь Пигаль и вернуться к Казино, а затем — на другой конец улицы Пигаль. Здесь-то и помещался крошечный оазис света, полупустой и состоящий из двух расположенных одна чуть выше другой комнат, нечто среднее между кафе и ночным рестораном, а точнее — просто убежище в стороне от дансингов и баров. Сюда забегали профессиональные танцоры и музыканты поужинать на скорую руку между двумя номерами, исполняемыми в ресторане по соседству; по уголкам шептались влюбленные, не расплетая сцепленных пальцев, а пианист-англичанин играл один мотив за другим, и они тянулись нескончаемо, как часы ночи. Здесь стояли кресла, обитые потертой кожей, и жалкие цветочные вазочки без цветов. Похоже больше на Лондон, чем на Париж.
— Может быть, и для вас заказать что-нибудь?
Береника нерешительно взглянула на карточку. То, что показалось ей таким удивительным и редкостным, было, по-видимому, вполне обычным для посетителей ресторана. Она не посмела заказать «B.B.B. and B.B.B.».[13] Яичница с гренками таила в себе меньше опасностей. А Орельен потребовал ростбиф и крепкий портер. Береника никогда не пробовала крепкого портера. Она смочила губы в напитке, похожем на пенящиеся чернила. Портер показался ей необычным на вкус и довольно противным, однако она тоже попросила портера.
Должно быть, и впрямь Орельен умирал с голоду. Он жадно набросился на еду. Береника не пожелала, сесть с ним рядом. Она поглядывала на него через столик и улыбалась своей застывшей, как у маски, улыбкой, говорившей о развязке какой-то драмы. Орельен попросил подать себе кетчупа. Береника даже не подозревала, что так называют обыкновенный томатный соус. Оба, словно по уговору, избегали столь долгожданных фраз, столь бесполезных фраз. Оба знали, о чем шел между ними этот безмолвный спор, но не стремились выразить его словами. Ничего еще не было сказано. Все было сказано. Оба согласились, приняли эти условия.
Орельен ужинал. Глядел на свой ростбиф. Аккуратно резал его на куски. И, не подымая глаз от тарелки проговорил:
— А когда вы уедете, что я буду делать?
Береника прекрасно поняла, что он хотел сказать. Но она молча опустила веки, и сейчас, когда неестественная бледность покрыла ее лицо, сходство с маской стало разительно ясным. Не могло дольше длиться это молчание. Это смятение. Веки поднялись, как будто в бездонную глубину ночи медленно распахнулось окно, — и разымчиво-теплый, но дрожащий голос прошептал с наигранной беспечностью:
— Надеюсь, просто пойдете спать, как благоразумный мальчик.
— Нет, я говорю о том времени, когда вы по-настоящему уедете, а не о сегодняшнем дне, — пояснил Орельен, — когда вы покинете Париж, а вы, как я слышал, скоро его покинете.
— Не будем об этом говорить, — поспешно сказала Береника, — а то я совсем загрущу. Нынче вечером я чувствовала себя такой счастливой.
— В самом деле?
Береника утвердительно кивнула, и глаза ее стали огромными. Ему хотелось спросить, есть ли и его доля ее сегодняшнем счастье. Но он не смог. Его собственное счастье было столь хрупким, что он готов был грудью защищать его от любой недомолвки.
— Но мне необходимо… я должен знать, когда вы уезжаете.
— Дней через восемь — десять…
Орельен отхлебнул большой глоток портера, вытер губы бумажной салфеточкой.
— Десять дней… ведь это же одна минута, и подумать, сколько времени мы потеряли зря… почему, почему мы потеряли зря это время?
Береника ответила не сразу. Она понимала, что, согласившись ответить, соглашается признать необратимость всего. И, вскинув на него черные алмазы глаз, она ответила:
— Мы его вовсе не потеряли.
Правая ее ладонь прикрыла левую руку Орельена, лежавшую на столе. Он вздрогнул, и оба замолчали. Оба упивались этой банальнейшей минутой так, как не упивались еще ничем за всю свою жизнь. Орельен первым нарушил молчание.
— Я не понимал, Береника, я чересчур долго старался понять, — прошептал он.
Это прозвучало как мольба о прощении. Береника не спросила, что именно он старался так давно понять. Она-то понимала. И только что молчаливо разрешила называть себя по имени. Он продолжал:
— Никогда в жизни…
Он не рассчитал силы этих слов. Губы ее дрогнули, и он впервые увидел, как по ним пробежали и исчезли еле заметные трещинки. Он испугался, что сейчас она снимет с его руки свою ладонь, нежную, как древесный листок.