Пару раз мать неспокойно заглядывала за дверь; подходила даже к кровати смотреть на него, убедиться, не нужно ли чего. Франек притворялся спящим и быстро вытирал слёзы с глаз, чтобы они его не выдали. Старушка на цыпочках уходила, утешенная тем, что он так сладко спал.
Франек до утра не сомкнул глаз. Только на рассвете это сильное давление сменилось лихорадочным сном. Только в нём отразились страдания реальности. Увидел Анну, с презрительной улыбкой проходящую мимо него, идущего с палкой, просящего у её двери милостыню, отталкиваемого нарядными слугами.
Как же он удивился, когда, открывая глаза, охваченный тяжёлым, оловянным сном, увидел сидящую напротив него на стуле… её, Анну, в чёрном платьице, с деревянным крестиком на груди, с опущенными руками, с опущенной головой, глядящую на него слезливыми глазами. Пробуждение было как бы светлым видением… небес!
О, как же она была прекрасна с этим покоем чистой души, с этими глазами, застеклёнными слезами, с улыбкой, полной серьёзности, на губах!
Франек вскрикнул, но его голос замер на губах; обе руки он хотел вытянуть к ней, потому что забыл, что одна из них была мёртвой. Анна подскочила и, как раньше, пожала руку друга, глядя на него глазами, к оживляющему блеску которых он так привык.
Долгим, торжественным было молчание обоих; потом во Франке снова начали просыпаться злые мысли, на мгновение уснувшие, и он поглядел на неё так, что она почувствовала, как он сурово её подозревал.
– Это сон или явь? – спросил Франек. – Ты… пани… Анна! Ты у меня? Ты рядом со мной? Когда я… уже не надеялся… увидеть тебя больше?!
– Почему? – спросила она спокойно.
– О, ты знаешь! – ответил Франек.
– Пожалуй, потому, что ты был в тюрьме, за решёткой которой нет надежды! – воскликнула Анна, пытаясь ещё обманывать себя.
Они переглянулись, не было необходимости говорить больше.
– Ты знаешь, – прибавила Анна, – что я от тебя усиленно хотела утаить.
– Только со вчерашнего дня я знаю и в горячке отчаяния провёл всю ночь; ты мысль, что ты могла измениться… ты тоже… даже ты… ядом меня жгла.
Обиженная Анна отошла.
– Ты мог это подумать? – сказала она тихо.
– Прости меня! Вчера утром меня освободили, а я не видел тебя; узнав в то же время о том несчастье (потому что иначе назвать это невозможно), я почувствовал себя словно убитым.
– О, бедный человек! – отвечала женщина. – Как тебе легко пришло сомнение в сердце людском. Я могла бы тебе это вечно помнить, но не могу разгневаться на тебя. В этом также немного моей вины. Почему не сказала тебе всё сама? Но нам сомневаться друг в друге… годится ли?
– Я виноват, прости! – сказал Франек. – Ни слова больше!
Анна грустно рассмеялась.
– О, я бы имела право больно чувствовать это моё богатство, потому что оно только теперь немного открыло мне сердце твоей матери. Если бы ты знал, как иначе она приняла меня сегодня, как я могла почувствовать, что во мне она уважала этот несчастный блеск золота. Ни покорностью, ни благодарностью, ни любовью к тебе не могла я купить её сердце, а сейчас!..
– Анна, прошу тебя, не говори ничего про мать!
– О, я не виню её, но себя! Она невольно подчинилась излишней любви к тебе, а я сурово унижена.
– Дорогая Анна, достаточно! Это мучает! Пусть для нас ничего не изменится. Мы те же и сердца те же самые! Не правда ли?
Их руки ещё раз сплелись; разговор продолжался тихим шёпотом, который никто повторить не сумеет, потому что беседа влюблённых есть больше музыкой, чем словом.
После описанный событий в Старом Городе всё снова вернулось к прежнему порядку, и пошла жизнь плавно, как она обычно идёт, без больших потрясений, без резких переворотов, однообразным бегом, который не позволяет посчитать ни дней, ни часов, похожих друг на друга.
Нога Франка, в которой пуля не повредила кость, заживала чрезвычайно быстро, только рука, насчёт которой сперва делали лучшие прогнозы, как-то тяжело поддавалась лечению. Рана была нанесена таким образом, что её было трудно перевязывать, что замедляло заживление. С палкой или тростью Франек мог прохаживаться по комнате, но рука неподвижно висела, пальцы двигались с трудом, омертвевшие, отказывались служить.
Теперь меньше навещали больного, потому что и сама молодёжь рассудила, что его подставлять не годилось, а Ендреёва как лев защищала дверь, ругала, впуская более подозрительных, следила, чтобы группами не входили.
Иногда на пороге доходило до бури, в которой старая торговка, не умеющая отмерять слова, давала узнать себя давним приятелям Франка. Зато к Анне проявляла всё больше уважения, заботу, почти материнскую благодарность, и со слезами целовала её белые ручки, на что растроганная девушка, забыв о предубеждении, обнимала её колени.
Но, увы, Анна очень редко могла прийти, отец был суровым, пан Эдвард неумолимо за ней шпионил; была теперь другая служанка, а поэтому было меньше причин выбегать в город, и дольше в нём задерживаться. Проводить время у Франка ей было нельзя, она пожимала ему руку и грустная уходила, а находила его теперь удивительно хмурым, всё более мрачным, хотя силы и здоровье возвращались.