15. И тем не менее это случилось. Вместо того чтобы воздействовать силой разумных доводов, расчеты, напротив, лишь подкрепляли мистическое толкование нашей любви. Если шансы того, что какое-то событие произойдет, безмерно малы, а оно все же происходит, неужели не извинительно объяснять его влиянием судеб? Когда мы бросаем монету, вероятность один к двум мешает мне призвать Бога к ответу за выпавшую решку или орла. Но когда речь идет о столь малой вероятности, как в нашем случае с Хлоей, когда возможность встречи сводилась к 1 из 5840,82, само собой покажется немыслимым — по крайней мере, тому, кто любит, — что она могла быть чем-то, кроме судьбы. Нужно иметь неправдоподобно холодную голову, чтобы без суеверного трепета отнестись к чудовищно большой цифре, свидетельствующей против встречи, которая перевернула наши жизни. Кто-нибудь в небе (на высоте тридцать тысяч футов) должен был потянуть за ниточки.
16. Рассуждая о вещах, относящихся к области случайного, мы можем придерживаться одного из двух подходов. Философский взгляд в соответствии с принципом «оккамовой бритвы»[2] ограничивается рассмотрением первичных причин: число причин, лежащих в основании событий, следует уменьшать таким образом, чтобы оно не выходило за пределы прямых причинно-следственных связей. Это означает, что надо искать причины, непосредственным образом отвечающие за то, что произошло, — в моем случае вероятность того, что мы с Хлоей зарезервируем соседние места на один и тот же рейс, а не положение Марса по отношению к Солнцу или внутренние особенности романтического сюжета, автор которого судьба. Но как устоять перед мистическим подходом, подкупающим широтой вселенских законов? Зеркало падает со стены и разлетается на тысячу осколков. Почему это случилось? Что это должно означать? Для философа это ничего не значит, кроме того, что зеркало упало на пол, — ничего, кроме того, что легкое сотрясение и определенные силы, действующие в согласии с законами физики, объединились (вероятность этого можно легко подсчитать) и привели к падению зеркала именно в этот момент. Но для мистика разбитое зеркало исполнено смысла, оно зловещий знак полосы неудач, которая протянется не меньше чем на семь лет, божественная кара за тысячу грехов и провозвестник тысячи наказаний.
17. В мире, где Бог умер сто лет назад, где будущее предсказывают не оракулы, а компьютеры, романтический фатализм приобретает сомнительный оттенок мистицизма. Лично меня моя приверженность идее, что нам с Хлоей судьбой было назначено встретиться в самолете, а потом полюбить друг друга, грозила связать с примитивной системой верований на уровне гадания на кофейной гуще или хрустальном шаре. Выходит, что, если бы Бог не метнул жребий,
18. Тем не менее легко представить себе, что мы, окруженные со всех сторон хаосом, невольно стремимся смягчить свой всеобъемлющий ужас перед случайностью, предполагая, что некоторые вещи происходят с нами потому, что они должны происходить, и тем самым приписывая царящему в жизни беспорядку внушающие уверенность целесообразность и направленность. Кости могут упасть каким угодно образом, но мы с маниакальным постоянством возвращаемся к идее необходимости, особенно когда речь идет о неизбежности однажды встретить любовь. Мы заставляем себя верить в то, что эта встреча с нашим избавителем, объективно случайная и потому маловероятная, была заранее назначена кем-то, медленно развертывающим свиток на небесах, и, значит, время (какую бы сдержанность оно ни проявляло до сих пор) должно когда-то открыть нам, кто наш избранник. Что стоит за этим стремлением видеть в событиях часть судьбы? Возможно, только его противоположность — страх перед случайностью, боязнь, что та небольшая доля осмысленности, которая присутствует в нашей жизни, создана всего-навсего нами самими, и нет никакого свитка (а следовательно, нас не ждет никакая заранее уготованная судьба), и все, что может случиться или не случиться с нами (все, кого мы можем встретить или не встретить в самолете), не имеет другого смысла, кроме того, который мы сами решили ему приписать, — одним словом, страх, что не существует Бога, который бы рассказывал нашу историю и, таким образом, гарантировал нам любовь.