Обидно было – ну просто невыносимо!
Стоило ли ехать за тридевять земель, чтобы с утра до вечера чувствовать себя сонной мухой?
Это состояние длилось у Киры с первого ее дня на Сахалине, и не похоже было, что оно закончится до отъезда. Ей не то что даже хотелось спать – она просто чувствовала себя спящей. Не живущей, а спящей. Никогда с ней такого не бывало, ее интерес к жизни всегда имел высокий градус, разум всегда работал, и то, что эта работа вдруг прекратилась и всякий интерес исчез напрочь, – это было неожиданно и крайне неприятно.
Но самое обидное начиналось к вечеру. Часов в девять по-сахалинскому времени Кира вообще переставала осознавать реальность.
Сразу после приезда журналистов повезли на приветственный ужин в ресторан, а она, хоть и сидела вместе со всеми за столом, лишь назавтра узнала от Элины, что угощали, оказывается, камчатскими крабами, морскими гребешками и морскими же ежами, о существовании которых ей было известно только понаслышке. Не распробовать, не запомнить и даже не заметить всю эту экзотику было очень обидно.
Да, к девяти вечера Кира падала на кровать уже просто без сознания и засыпала как мертвая. Но часа через три – в Москве к этому времени наступал белый день – она просыпалась абсолютно бодрая, и непонятно было, что с этой некстати пришедшей бодростью делать.
Кира то вертелась в постели, то вставала и пила воду, то открывала окно и дышала так старательно, будто в ночном воздухе разлито снотворное, – все было бесполезно. Она маялась до утра и только часов в шесть – к московскому вечеру то есть – наконец засыпала. Через два часа приходилось вставать, куда-нибудь ехать, и все начиналось с начала в том же сомнамбулическом ритме.
Сегодня пошел уже третий день, проживаемый ею в качестве не человека, а бессмысленной биологической единицы.
В этот день предстояло ехать на пятидесятую параллель. В названии слышались отзвуки Жюля Верна и каких-то приключенческих первооткрывателей, в нем была та же волнующая тайна, что и в названии острова Монерон или пролива Лаперуза. И Кире ужасно было жаль, что все это счастливое, детское ощущение загадки растворяется в тусклом болоте ее сонного сознания.
В городок Поронайск и в поселок Смирных, где проходила эта самая параллель, повезли не на автобусе, а на поезде – как объяснили, потому что примерно на половине пути от Южно-Сахалинска асфальт заканчивается и начинается то ли гравийка, то ли грунтовка; Кира не расслышала. Странно ей все-таки показалось, что к началу двадцать первого века чуть не половина огромного богатого острова не имеет асфальтовых дорог, и тем более это было странно, что рядом, на японском острове, пролегали дороги, похожие на космические трассы.
Впрочем, подобные вещи давно уже стали для Киры привычными, так что Сахалин, можно считать, лишь укрепил ее способность ничему не удивляться.
– Ну, если у них тут срочная химчистка считается четыре дня, то откуда возьмется асфальт? – хмыкнула Элина. – Пиджак, представляешь, только завтра привезут. И неизвестно, как еще почистят. Я уже жалею, что сдала.
Рассказом о горькой участи своего пиджака она изводила всех окружающих. Единственное, чем хорошо было Кирино состояние, это безразличием к Элининым сетованиям. Не будь спасительного сомнамбулизма, Кира ломала бы голову над тем, что это за существо такое, чем оно живет, откуда у него берется разум для того, чтобы работать и даже быть, как принято говорить, успешным, – и размышления эти раздражали бы ее своей навязчивостью.
А так – она лежала, свернувшись калачиком, на верхней вагонной полке и слышала Элинино зуденье как сквозь вату. Поезд шел берегом моря, и красота его – огромного, с набегающими суровыми волнами – ошеломляла и завораживала даже сонный взгляд.
Снег, валивший в первый день, оказался не окончательным. Той же ночью он растаял, и сахалинская осень сияла теперь таким солнечным золотом, что куда Москве. Растения здесь были огромные и странные. Лиственницы, стоящие на открытых пространствах, так привыкли к ветру, что приняли форму флагов, и даже когда ветра не было, они напоминали о нем. Только флаги эти были как-то слишком корявы и тощи.
«Ну да, Чехов ведь так и писал – что лиственницы здесь жалкие, точно огрызенные», – думала Кира.
Память у нее была избыточная, Чехова она любила, и его мысли, его слова о тех местах, которые она теперь сама видела воочию, были для нее такой же реальностью этих мест, как Охотское море, качающееся в невидимых берегах, и отливающие сталью скалы, и флаговые лиственницы. И даже большей реальностью они были, эти чеховские слова, потому что меняется рисунок берегов, и деревья, и травы, и любая часть видимого пространства может измениться или даже исчезнуть совсем, а то пространство, невидимое, из которого его слова пришли и в котором они теперь существуют, – не исчезнет никогда.
Киру несколько смутила патетичность собственных размышлений, и она завертелась на своей полке. Но это же правда! Подумав так, она успокоилась.