Я хочу сказать, что само понимание действия человека через организованные на него воздействия внешнего мира предполагает онтологически внутри себя некоторые допущения полного мира, то есть такого мира, где все прошлое как бы свершилось в точке, как выражался Кант, где актуализируется вся возможная сумма экспериментальных взаимодействий и где последующие и нами наблюдаемые действия разворачиваются как бы в таком пространстве и времени, где сама организация всего поля и пространства такова, что она, как бы прилегая к индивидуальному действию, полностью задает его траекторию. Но мы в самом начале в наших постулатах (обращаю теперь ваше внимание на это) как раз отказались от допущения полноты мира. Для нас мир пустой, то есть с пустотами. Я говорил о постулате, указывающем на то, что есть места, которые мы должны занять и которые только мы должны занять. Если это относится к восприятию, то акт восприятия и мир вообще до-определяются только тогда, когда я становлюсь на определенное мне как субъекту место.
Следовательно, отказавшись от классических понятий воздействия внешнего мира, поняв принципиальную незаполненность мира, мы можем сделать еще один шаг. Вспомните о том, что мы затрудняемся расположить изучаемые нами явления в каком- нибудь пространстве, в каком-нибудь измерении, в котором мы могли бы их изучать, - весь мир, все измерения заняты содержаниями наших же представлений, а куда поместить их существование, нам неизвестно. Но есть один интересный путь, который нами уже частично намечен, а именно в сторону выявления того измерения, в котором могут существовать артефакты как искусственные произведения человека, или человечества, живущие своей жизнью, такой, что их жизнь и есть наше мускульное усилие тогда, когда оно совершается.
В свое время Маркс сказал очень хорошую фразу в связи с обсуждением реальной технологии общественной жизни и органов общественного человека как органов производства и воспроизводства жизни. Она звучит примерно так (я не помню, как там точно сказано): мы должны рассматривать промышленность, или индустрию, как раскрытую книгу наших психологических сущностей, или раскрытую книгу сущностных сил человека[9]. Так вот если раскрыть эту книгу, мы действительно увидим довольно забавные и интересные вещи. На том примере психоанализа, о котором я говорил, мы видим, что органом нашего любовного чувства является вовсе не тот анатомический орган, который мы видим глазами. Если уж раскрывается книга человеческих сущностных сил, то тогда давайте слово «индустрия» брать в очень широком смысле слова. Это действительно технологическая сторона нашего процесса жизни: здесь на одном уровне стоят и колесо, и сезанновские натюрморты, и те детские фантазии, посредством которых устанавливается и впервые существует орган, мотив и механизм осуществления полового желания, или влечения. Во всяком случае, опыт психоанализа совершенно однозначно нас этому учит, и уже наше дело этот опыт из него извлечь.
Технологией социальной жизни является и институт демократии, поскольку то, что я называю «техносом»[10] есть одновременно и форма. И когда говорят, что буржуазная демократия, или просто демократия, только формальна, то сами не отдают себе отчета в том, что, во-первых, говорят нелепость, во-вторых, просто воздают должное тому, что и может быть только таковым, — неформальных демократий не бывает. Технос, или орган, так построен, и, внося в него несвойственные ему проблемы, его можно только разрушить. Так что сказать, что демократия только формальна, — это либо сказать абсурд, либо невольно высказать суть дела (но уже не в ругательном смысле). Такие формализмы позволяют, во- первых, нам жить в мире (а этот мир будет хрупким), который будет максимально инвариантен относительно случайности того, добрым оказался человек или злым, хорошие намерения были у правителя или плохие, понимающий, умный был человек или неумный и непонимающий. Реальная человеческая история на довольно сложном, часто кровавом опыте шла к отработке, налаживанию того, что я сейчас суммарно назову тканью общественной жизни. Эти органы, или артефакты, сплетаются в определенную ткань, иногда очень хрупкую, иногда посолиднее, и все это тяготеет к тому, чтобы не оставлять человека один на один со всей глупостью или случайностью его ума, со всем его злом или случайностью его добра, и так далее.