Если бы он был обычной жертвой, над ним поглумились бы да прирезали, потому что щадить поздних прохожих в Москве сорок восьмого года было не принято. Разочарования ему уж точно не простили бы, а разочарование оказывалось неизбежным: в чемодане Заславского, кроме смены белья и повседневной формы, принятой в Чистом (черное хебе, сапоги, портянки), ничего не было. Денег у него хватило бы еще на неделю очень экономной жизни. Останавливать его стоило только для того, чтобы покуражиться. Заславский благодаря чутью хорошо подготовленного диверсанта знал, что сейчас его сзади схватят за руки. У стоящего перед ним парня был нож, Заславский не видел ножа, но чувствовал его.
В такие минуты, точней, секунды он соображал очень быстро. Файнштейн, конечно, был дурковат, а вот Голубев знал свое дело, да и другие инструкторы у них были не общеармейским чета. Заславский не боялся. Но у него мелькнула мысль: если проверка? Если старик следил? Если он доложил? Вот его проверяют, и как он себя поведет — даст ли над собой надругаться, как десять лет назад, или раскидает противников, или позовет на помощь? Чистое продолжалось, из него не было выхода. Вырвался на пару часов, воспарил, возмечтал — так вот тебе. Он был на вечном учете, на вечной проверке, и мучить его, закаляя до последней крепости, предстояло всю жизнь таким вот приплюснутым людям с запахом чеснока. Это была их привилегия, не обеспеченная ничем. Это была их работа, и далеко не все они потом выдерживали Большую проверку. Ведь никто не предупреждал их, что проверка касается всех. И теперь они считали, что человечество будет делиться на тех, кого проверяют, и на проверяющих, получивших это право от рождения. Но кто-то должен был им объяснить.
Правда, подстраховаться не мешало никогда. Еще оставался шанс избежать столкновения (Ира! Ира!), и Заславский достал зеркальце, заметив, как блеснули глаза у главного в кепке. Он, верно, решил, что жертва полезла за деньгами. Заславский вынул зеркало и поднес к лицу вожака. Тот уставился, не понимая.
— Слепит, падла! — хрипло крикнул он своим, хотя кого могло ослепить карманное зеркальце в кромешной тьме без единого фонаря?
Нет, понял Заславский, это не проверка, бить надо первым и сразу. Выбить зеркальце он уже не дал. Его реакцией восхищался даже Файнштейн, который редко чем восхищался. Откуда что берется в этих московских мальчиках.
Рогов поймал себя на том, что реконструирует этот эпизод в лучших традициях современного боевика, героем которого непременно был тайно обученный, строго засекреченный советский диверсант, из какого-то самого последнего резерва, в существовании которого был уверен любой житель Империи. Все могло кончиться, но в последний момент вводился в действие последний и сверхсекретнейший план, ибо допустить, что не все предусмотрено, житель Империи не мог. В боевиках, которыми наводнились все книжные лотки и киоски, действовал офицер — почему-то особенно часто майор — из расформированного сверхсекретного подразделения, предназначенного именно для действий в экстремальнейших, последних обстоятельствах. Может быть, этой надеждой — тоже очень советской, а откуда было взяться другой — диктовалось и роговское желание найти Чистое. Там и было спрятано второе дно Империи, ее последний резерв, который предохранил бы ее от полного гниения и окончательного распада. Что для человека из Чистого были эти пять кентов?
Стратегия Заславского была проста: следовало вырубить одного — остальные разбегутся. Он понимал, что серьезный противник — один, перед ним. Молниеносно сунув зеркало в карман, Заславский тут же кинулся на вожака с ножом и в кепке; отбиваться приходилось действительно от пятерых, он не ошибся, но учили его все-таки прилично. Не учили одному — останавливаться, потому что от смертника ничего подобного не требовалось. Несколько раз в короткой драке его обожгла густая, белая боль — но он любил боль. Он даже ответил себе когда-то, почему так было: она напоминала о тюрьме, о допросах, о временах его безоговорочной правоты. И она же — уже в Чистом, во время диверсионной подготовки — делала из него зверя: это было сладостное чувство. Когда он пришел в себя, трое из пятерых лежали на земле: один еще стонал, двое других молчали и были неподвижны. Остальные (двое, как он прикидывал) убежали — видимо, за подмогой, а может, прятаться.
Заславский даже устыдился того, что принял их за проверяющих. Это была обычная сытая шпана — с ней легко справился бы любой тренированный десантник, а не только покойник. Группа Заславского бывала в переплетах много хуже. Заславский лишь на миг почувствовал ту дикую, блаженную злобу, которая просыпалась только в бою. Все-таки Верховный знал, что делал, когда пропускал их через свою мясорубку: ничего не было, ни любви, ни страха, но злоба была. Злоба была древнее любви и страха. Она где-то гнездилась и до пыток, но они не знали о ней. Теперь знали.