— Я уже давно мертв, — сказал Блюмкин. — Ты знаешь, в свое время я боготворил Троцкого, я верил ему и не рассуждал. А потом меня послали в Крым вместе с Бела Куном и Землячкой. Фрунзе под честное слово сдались белые, он обещал их отпустить по домам. А Лев Давидович воспротивился, он не хотел пускать в глубь страны почти сорок тысяч врагов советской власти. И мы покосили их пулеметами. А молодых прапорщиков Землячка приказала топить в бухте. Тогда я верил, что вожди правы. Враги могли сгубить революцию. Потом, они не принимали советской власти, а значит, из них было невозможно воспитать людей, преданных делу коммунизма. Я сам расстреливал. А потом этим хвастался, дурак. Сидел и хвастался Луначарскому, не понимая, что мои рассказы ему противны .А потом у меня было время подумать. В лагере иначе начинаешь воспринимать и оценивать прошлое. Мы залили кровью свою революцию, Наум. А на крови никогда не всходов добро. Когда я узнал о смерти Троцкого, я вдруг подумал, что его изгнание и смерть были следствием той давней крымской истории. Кто сеет жестокость, тот обязательно пожнет ее. И ты знаешь, мне сразу стало легче сидеть. Я сформулировал вину, которая загнала меня в лагерь. Нет, это не была измена — Троцкий и Сталин не были идейными противниками, они были противниками политическими. А когда делят власть, то измена стоящему у власти расценивается как государственная, но если ты изменяешь проигравшему, значит, ты понял свои ошибки и ступил на стезю добродетели. Но я не совершал измены революции, я оказался идиотом, который запутался в своих старых привязанностях. За это было глупо приговаривать к смерти. Другое дело, что я заслужил смерть за свои крымские дела, да и персам было за что меня упрекнуть. Тебе не кажется, что у всех революций есть свои определенные закономерности? Возьми, к примеру, Парижскую Коммуну. Какие лозунги, Наум, ничем не хуже наших. А все закончилось террором, который перемолол революцию и ее героев. Вот так и у нас. Не зря говорят, что революцию задумывают мечтатели, вершат ее романтики, но плодами победы всегда пользуются подлецы. Иногда мне кажется, что было бы лучше, если бы меня убили петлюровцы. Зачем я выжил, Наум? Чтобы однажды обернуться и увидеть, какую страшную жизнь я прожил?
— Да, братец, — попытался обратить все в шутку Яковлев, — с такими мыслями ты долго на свободе не погулять. Я-то ладно, я слишком давно тебя знаю, но с другими этими мыслями тебе лучше не делиться. Иначе ты не долго проживешь даже в самой глухой деревеньке. Нынешний мир не любит колеблющихся. Сталин не раз говорил, что колеблющийся — это уже почти враг.
— Поэтому нас и не выпустят на волю, — качнул головой Блюмкин. — Все дело в сомнениях. Вождям не нужны размышляющие. Очень хочется, чтобы тебя видели белым и пушистым. А после пребывания в камере у человека открывается второе зрение — начинаешь даже на солнце видеть пятна. Думаю, ты получил определенные инструкции Все дело в том, будешь ли ты их выполнять.
Яковлев ощутил тревогу. Блюмкин понимал ситуацию лучше, нежели можно было ожидать. Впрочем, все это было поправимо. Тем не менее он примирительно сказал:
— Ты же меня знаешь не первый год, Яша. Если бы у меня были в отношении вас жесткие инструкции, неужели я бы стал таить положение дел от тебя? Да и не прислали бы меня, приехал бы кто-то другой, более решительный и не связанный с тобой узами многолетней дружбы.
Блюмкин засмеялся.
Теперь, находясь с Чадовичем и Халупняком в палатке, которую еле обогревал шипящий примус, Яковлев с тревогой думал о том, что Блюмкин ведет наблюдение с Криницким, и неизвестно, о чем они могут договориться, находясь вне его контроля. Нет, пока еще опасаться каких-то решительных шагов со стороны Блюмкина не приходилось, загадка была слишком притягательна, хотелось ее разгадать, и все это обещало время, дающее возможность оценить ситуацию.
Яковлеву самому хотелось понять, что собой представляют эти странные диски, против которых оказались бессильны новейшие самолеты. Одно ему было ясно — диски эти не были порождением конструкторских бюро Лавочкина или Микояна, не были они и авиационными разработками американских конструкторов. Он не сомневался, что где-то здесь находится база этих таинственных аппаратов, именно эту базу им приказано было отыскать. Приказ они выполнили, осталось только найти подтверждение этому.
— Есть будете? — спросил Халупняк. рядом с примусом отогревались тонко нарезанные куски промерзшего черного хлеба, на огне медленно начинала булькать банка армейской тушенки, на вафельном полотенце белели дольки аккуратно нарезанного лука. Халупняк финкой резал сало. Яковлев обратил на эту финку внимание. Интересно, как этот Арнольд ухитрялся сберечь нож во время постоянных шмонов?
— Потом, — отказался Яковлев.