Читаем Опавшие листья полностью

Он шел по тесной каменной панели, густо посыпанной желтым песком, в тиши пустынной улицы. Пар надо ртом сверкал радугою при блеске редких фонарей. Он читал вывески: "Продажа дров", "Продажа вин", "Ренсковый погреб" и вспоминал анекдот, рассказанный ему дядей Володей об иностранце, который уверял, что в Петербурге все купцы носят одинаковые фамилии: Продажадровы и Продажавины… "Почему ренсковый погреб? Откуда это слово? Продажа рейнских вин? От Рейна, что ли?" И слово ренсковый ему было мило. Такое родное, русское, петербургское. "Или вот, — думал он, глядя на вывеску "Modes et robes (Моды и платья.), — как изводили мы mademoiselle Suzanne, когда читали нарочно: "модас эт робес"… Хорошая mademoiselle Suzanne. Как она, бедная, постарела после смерти Andre. Верно, и правда любила его сильно… Вот стоит! Любить кого-нибудь. Земного… Кто умереть может. Я вот люблю… Бога… Маму… ну всех родных, конечно, но больше всего я люблю Россию… Петербург… Санкт-Петербург… Питер — все бока повытер… Петрополис… Петроград… какое глупое слово — Петроград… А русское?.. но глупое… нельзя никак переименовывать, — как назвали, так и есть… У Пушкина: "… и всплыл Петрополь, как тритон, по пояс в воду погружен"… Но мне больше нравится: "Люблю тебя, Петра творенье, люблю твой строгий, стройный вид… Невы державное теченье, береговой ее гранит…" Пушкин, видно, тоже любил Петербург… Он был гений. Я таким, как Пушкин, не могу быть, но я люблю Петербург и люблю Пушкина, потому что он мой. Он русский… И не русский, а арап. Арап Петра Великого!.. Боже, какая ерунда!.. Так и тетя Лени — немка. А какая она немка! Такая же петербурженка, как и мы… Фалицкий как-то пел:

А вот и наша Леничка, ЛеничкаИз Коломны, немочка, немочка…

А мама сердилась… Краснела пятнами. Не люблю я Фалицкого… Липочка говорит, что он "старый пошляк". Я и Липочку люблю, хотя она всегда смеется надо мною. Она тоже петербурженка… Ну совсем как парижанка, только гораздо лучше. Что Париж? Въедешь и угоришь. А Питер — все бока повытер"…

У Филиппова на окнах, над куличами — громадными «именинными» кренделями в два аршина величиною, желтыми бабочками горели газовые рожки.

Двойная дверь на блоке скрипела, впуская и выпуская покупателей. На деревянном полу были густо насыпаны белые опилки, и от нанесенного снега было мокро. Магазин был тесно набит народом. Кто стоял у прилавков, кто, стуча медными пятаками о мраморный край у кассы, покупал марки, которыми расплачивался за покупки. Белые от муки, пухлые, расторопные продавцы в рубахах и передниках, с волосами, подвязанными на лбу ремешком, проворно подавали бумажные пакеты и носились за прилавками, уставленными высокими цилиндрами из кренделей, заварных с маком и солью, мелких румяных сушек, овальных, розовых, миндальных, маленьких, темных, сладких, рассыпчатых и больших, в которых голову можно было продеть. В корзинах и ящиках лежали красно-коричневые, рассыпчатые сухари, маленькие желтые сухарики, сухари, осыпанные крупным кристальным сахаром и толченым орехом, и сухари, политые белым и розовым сахаром. За стеклянным прилавком горами лежали калачи, сайки простые и заварные, мучные, соленые, витые, сладкие плюшки, крендели и гуськи с сахаром и изюмом. Отдельно грудами лежали маслянистые подовые пирожки с луком, мясом, капустой, яйцом и вареньем и слоеные тонкие, хрустящие.

В ярком свете, в теплом воздухе было парно от людей. У Феди на ресницы налип иней, от этого искрились лица продавцов и покупателей. Шумно было от голосов.

— Два калача по три!

— Сайку в пять и два кренделя по полторы!

— Получите за два пирожка шесть копеек!

— Фунт сухарей ванильных в тридцать!

Тут Федя увидел Ляпкина. Он ел пирожок. Сало текло по его пальцам, и он с набитым ртом доказывал что-то студенту и курсистке, тоже жевавшим пирожки.

"Богата Россия", — подумал Федя. Поклонился Ляпкину и стал протискиваться к прилавку.

Когда вышел от Филиппова, в темную ночь уходил уже Невский огнями уличных фонарей и освещенными окнами магазинов. На Думе пятном светились часы, и в туманной зимней мгле чуть намечалась адмиралтейская игла. Все было прозрачно.

У панели стояли лихачи. Их лошади, нарядные, почти такие же хорошие, как лошади Савиной, были накрыты пестрыми лохматыми коврами. Кучера, красивые, бойкие, нахальные, зубоскалили на панели.

"Ну где есть такие люди? — подумал Федя и с любовью посмотрел на лихачей. — Завидное житье… Эх, был бы я лихачом, не надо бы учить латинскую грамматику".

Вспомнил двойку, полученную утром у Верта за перевод метаморфоз Овидия. Нет, не давались ему латинские стихи.

"Плохо, — подумал Федя. — Этак я и на второй год останусь… Ну что же… стану лихачом!.. Пожалуйте, кавалер, прокачу на американской шведке!.."

Но прибавил шагу. "Зубрить дома надо. Зубрить… Кербер-грек завтра вызовет, Гомера, сукина сына, переводить…"

Дома, после обеда, в маленькой комнате горело две лампы. У Миши — под зеленым колпаком, у Феди — под голубым. Миша, закрыв глаза, зубрил латинские предлоги.

Перейти на страницу:

Похожие книги