Окаемов начал рассказывать. Впервые за всю свою жизнь он рассказывал о своей жизни правду. Все анкеты, которые он заполнял там, в Советском Союзе, отражали жизнь выдуманную. Поначалу говорить ему было трудно, то и дело на правду наползала ложь, и он сбивался, но затем впервые переживаемое ощущение, что перед ним сидит человек, которому он может сказать все, точно встряхнуло его память, ложь как бы отступила, и вся его жизнь предстала перед ним во всей своей жестокой правде…
Григорий Окаемов помнил два своих детства. Одно - уютное, теплое, светлое. Другое - тревожное, холодное, злое. Первое прошло в большом белокаменном доме, стоявшем на Соборной площади богатого сибирского города. Зимой он любил из громадного окна полукруглой гостиной смотреть, как на площади хороводила злая метель, как безжалостно хлестала она пешеходов и быстро наметала ребристые сугробы. А в гостиной было тепло и тихо; вокруг точно лакированные блестели листья фикусов; за спиной в камине весело потрескивали сухие дрова… Ровно в четыре приезжал отец. Каурый жеребец с завитой гривой выносил на площадь расписной возок, в котором, неестественно выпрямясь, сидел отец. Его полковничья папаха лихо заломлена назад, руки в белых перчатках сложены на эфесе серебряной шашки. Возок останавливался у крыльца, кучер откидывал ковровую полость, и отец грузно сходил на присыпанный песочком тротуар. Григорий бежал навстречу отцу…
Со страшной точностью помнил Григорий одно Рождество - последнее Рождество уютного детства. В гостиной, маковкой упершись в потолок, стояла густая, пахучая елка. Вечером на ней зажглись бесчисленные свечи, и запах хвои смешался с запахом воска. Волосатый старик играл на пианино вальс. Гости пестрой толпой стояли вокруг елки и ахали. И тогда отец взял его за руку и подвел к елке.
«Ну, сынок, - сказал он, - давай посмотрим, что принес тебе Дед Мороз…» - Он приподнял нижние ветки елки - там, в синей тени, стоял, поблескивая никелем, трехколесный велосипед. Еще не совсем веря этому счастью, Григорий бросился на шею отца, и в это мгновение раздался звон разбитого стекла, на улице грохнули два гулких выстрела. Отец схватился за плечо и, шатаясь, пошел на елку. Крики, женский визг. Мать подхватила Григория на руки и утащила в детскую…
Это было Рождество семнадцатого года, и, собственно, с этих двух выстрелов в окно и началось второе, злое детство Григория, навсегда связанное в его памяти с перестуком вагонных колес, с диким холодом и беспорядочной стрельбой.
Только много лет спустя Григорий узнал, почему судьба дала ему два таких разных детства. Узнал и понял все. И среди этого всего - самое главное и самое страшное то, что отец его был расстрелян большевиками вместе с адмиралом Колчаком, в контрразведке которого отец работал. Григорий узнал это, когда ему было семнадцать лет. В это время он жил у брата матери на Орловщине. В двадцать четвертом году его привезла сюда мать. Через год она умерла от тифа. Дядя его усыновил и дал ему свою фамилию - Окаемов. Тревожное детство переходило в юность в крепком пятистенном дядином доме, в котором все дышало достатком. Дяде принадлежала изрыгавшая кислую вонь сукновальня и мельница с нефтяным двигателем «Перкун», оглашавшим округу деловитым стуком. Своих детей у дяди не было, и он частенько, печально глядя на Григория, говаривал: «Все будет твое, из рук в руки передам…» В двадцать девятом году дядю раскулачили.
- Что значит - раскулачили? - спросил Барч.
- Что? Большевики решили всю деревенскую голытьбу собрать в колхоз, а всех богатых крестьян уничтожить, - словом, знаете, ликвидировать как класс…
Окаемов видел, что Барч не понимает его, да и самому ему о тех событиях хотелось рассказать не этими словами, а поведать то, что было пережито им самим - живым человеком, которого тоже должны были «ликвидировать».
…Уныло, словно нехотя, тянулся дождливый сентябрьский день. Григорий Окаемов сидел дома и, прислонившись к оконному косяку, читал замусоленный комплект журнала «Нива». Дядин дом стоял на взгорке, и из окна открывалась заштрихованная дождем, грустная даль полосатой земли. Григорий читал рассказ о том, как в осенней глухомани, в обедневшем помещичьем доме умирал гвардейский офицер, некогда блиставший при царском дворе. Над его головой протекал потолок, и назойливые капли шлепались в лужу возле кровати. А умирающий старик перелистывал альбом и плакал над фотографиями, безжалостно напоминавшими ему о прожитой им веселой и бурной жизни в Петербурге. И когда он открыл фотографию, на которой царь милостиво похлопывал его по плечу, он умер… И вдруг Григорий Окаемов почувствовал тревогу. Он отложил журнал и осмотрелся. Нет, все стояло на своих местах. И между тем явно что-то случилось. Григорий обошел весь дом, вернулся в горницу и стал смотреть в окно. Тревога не проходила. И вот он обнаружил наконец, откуда оно, это беспокойство: в неурочный час прекратился стук мельничного двигателя.