…В середине 1980-х легендарный профессор истории правовых и политических учений на юрфаке МГУ Олег Эрнестович Лейст (человек, мягко говоря, не теплый и известный своей способностью целым студенческим группам ставить двойки), пролистывая на экзамене мои конспекты его лекций, обнаружил невырванный лист с переписанным откуда-то стихотворением «Нобелевская премия», да еще в полной версии, с двумя строфами об Ольге Ивинской («Что же сделал я за пакость, / Я убийца и злодей? / Я весь мир заставил плакать / Над красой земли моей»).
Отчетливо помню, как у меня все похолодело: это уже не два балла, а та самая политическая ошибка, которую обнаружил один из самых неприязненных преподавателей, да еще ветеран войны.
«Чего только тут у него нету, – пробурчал себе под нос профессор. – И рожи какие-то нарисованы, и Пастернак…» И поставил четверку, вернув тетрадь с конспектами.
Понятно, что это был акт политической солидарности. И сниженная оценка за неосторожность. Но и эстетический жест: между нами, дорогой студент, нет тех самых «стилистических разногласий».
Посмертная политизация в наше время – это уже, конечно, не записка отдела культуры ЦК «об апологетике творчества Б.Л. Пастернака на поэтическом вечере в ЦДЛ, посвященном 50-летию Октября», это использование имени поэта в доказательстве простого, как установка на летучке кремлевских политтехнологов, тезиса: все на свете на кого-то работает и на чью-то мельницу льет воду; нет ничего чисто эстетического, есть только политическое, используемое в информационной войне.
На сайте ЦРУ, где висят эти 99 рассекреченных бумаг, в предуведомлении к публикации радостно говорится: «…документы из этой коллекции показывают, сколь эффективно “мягкая сила” может влиять на события и служить двигателем внешней политики».
У Пастернака на этот спорный тезис, снова почти исключающий эстетическое в предпочтении политического, есть ответ – стихотворение «После грозы», написанное почти тогда же, что и «Нобелевская премия», и по поводу тех же событий вокруг нее:
«Не потрясенья и перевороты / Для новой жизни очищают путь, / А откровенья, бури и щедроты / Души воспламененной чьей-нибудь».
О механике этой самой «мягкой силы» с «той» стороны написан первоклассный роман – русский перевод «Сластены» Иэна Макьюэна издан как раз в прошлом году, как будто специально к сеансу саморазоблачения ЦРУ.
Только там речь идет об английских спецслужбах и агентессе, которой поручено сделать оружием «мягкой силы» подающего большие надежды молодого английского писателя. Но и книга Макьюэна – не детектив о провале операции разведки, а роман о том, как литература меняется местами с жизнью, и наоборот.
Эта самая жизнь подбрасывает множество родственных сюжетов: исламисты убивают карикатуристов Charlie Hebdo, тем временем Салман Рушди долгие годы скрывается от возмездия мусульманских фундаменталистов и пишет об этом книгу «Джозеф Антон», русский Левиафан обрушивается на «Левиафана» за то, что в кино он показан не с лучшей стороны…
Но и это лишь вариации на вечную тему, о которой писал в одном из своих эссе Милан Кундера: «Теократия обвиняет Новое время и в качестве мишени выбирает самое убедительное ее создание – роман».
О ком же это? «Теологи из Сорбонны, идеологическая полиция XVI века, которые разожгли столько костров, сделали жизнь Рабле достаточно нелегкой, заставив его убегать и скрываться».
Так «мягкая сила», настаивая на своей правоте, неизбежно переходит в силу жесткую или в прямую репрессию.
Получается, политика побеждает искусство?
Едва ли. И последние слова Андрея Донатовича Синявского я бы рассматривал именно с эстетической точки зрения. Это он о тех самых стилистических разногласиях говорил. И не только с советской властью.
После конца истории
Европейским «бархатным революциям» исполняется четверть века. 9 ноября и вовсе 25-летие падения Берлинской стены: она больше не существует как материальный объект, зато замечательным образом вырастает, как оторванный хвост у ящерицы, в головах людей.
Притом, что «бархатные революции» подводили черту под коммунизмом, «конца истории» по Фукуяме не случилось, да и опыт самих революций, равно как и постреволюционного развития, оказался сильно индивидуализированным.
Уникальность каждого опыта – польского («круглый стол» с оппозицией), чехословацкого (самого красивого и романтичного), немецкого (самого символического, поскольку была разрушена Стена), румынского (самого жестокого, с расправой над Чаушеску – и это уже не была «бархатная революция») – диктовалась предшествовавшей историей политического развития и саморефлексии нации.