Я сел в гостиничном холле, побежденный всем этим. Я не нашел ничего из того, за чем приехал в Буэнос-Айрес, а теперь вдобавок я чувствовал себя чужим этому городу, чужим этому миру, чужим себе самому. То, что происходило снаружи, напоминало трудные роды, начало истории — или ее конец, но я этого не понимал, я думал только о голосе Мартеля, которого никогда не слышал и, наверное, никогда не услышу. Как будто бы воды Красного моря расступались перед народом Моисея и передо мной, а я в рассеянии смотрел в другую сторону. В телевизоре проносились ужасные сцены, каждая длиной в несколько секунд, но когда память связывала все эти картины в пучок, получалась катастрофа.
Наверное, я заснул. Около одиннадцати вечера меня затрясло от вибрирующих металлических звуков, не похожих ни на что, что я слышал когда-либо раньше. Мне подумалось, что это сошел с ума ветер или дождь и что Буэнос-Айрес рассыпается на части. Я умру в этом городе, мелькнула мысль, в мире наступил последний день.
Портье бормотал какие-то сбивчивые фразы, смысл которых доходил до меня кусками. Он говорил об угрозах в выступлении президента Республики. Мы, выходит, группа злоумышленников? Слыхали такое, мистер Коган, — группа злоумышленников? Так он сказал, мудозвон. Враги порядка, говорит он. Главный враг порядка — это он, говорю я!
Лязг на улице развеял мой сон. Хотелось пить. Я зашел в общую уборную, умыл лицо под краном и напился, сложив ладони лодочкой.
Когда я вышел в холл, портье несся стремглав по опасной для жизни лестнице, на шатких ступеньках которой я не раз оскальзывался. Он звал меня срывающимся голосом: Идите сюда, смотрите сюда, Коган! Сколько народу,
Мы смотрели с балкончика на четвертом этаже. Человеческие волны устремлялись к Конгрессу, люди потрясали крышками от кастрюль и эмалированными тазами и колотили в них, совершенно не сбиваясь с ритма, как будто всем им была роздана общая партитура. Хриплым голосом они повторяли гневный рефрен:
Парень с такими же черными и влажными глазами, как у Тукумана, маршировал во главе группы из пятнадцати или двадцати человек; в основном это были женщины, которые несли детей на руках или посадив на шею. Одна из них, заметив нас на балконе, прокричала нам: Здесь нужны ваши тела! Не сидите перед телевизором!
Я почувствовал приступ тоски по своему другу, которого не видел с тех пор, как закрылись двери пансиона на улице Гарая; у меня возникло предчувствие, что я найду его там внизу, в этой бурлящей массе. Мне представилось, что он расслышит мой голос, где бы он ни находился, если я вложу в свой призыв всю страсть, что жила внутри меня. Поэтому я крикнул в ответ: Я иду! Уже иду! Где вы собираетесь? У Конгресса, на Пласа-де-Майо, повсюду, отвечали мне. Мы идем повсюду.
Я попытался убедить и портье присоединиться к этому потоку, однако тот не хотел оставлять гостиницу без присмотра и не хотел одеваться. Он проводил меня до дверей и предупредил, чтобы я поменьше разговаривал. Акцент у тебя, парень, слишком явный, объяснил он. Янки с ног до головы. Будь поосторожней. Портье выдал мне футболку в белую и голубую полоску, как у аргентинской сборной по футболу, и таким образом я сделался неотличим от толпы.
Теперь уже все знают, что произошло в последующие дни — ведь газеты только об этом и писали: о жестокости полиции, жертвами которой пали больше тридцати человек, и о кастрюлях, дребезжавших без перерыва. Я не спал и не возвращался в гостиницу. Я видел бегство президента в вертолете, который поднимался над толпой, грозившей ему кулаками, и в ту самую ночь я видел, как на ступеньках Конгресса истекает кровью человек, который силился руками отогнать надвигающуюся на него сверху беду и проверял свои карманы и свои воспоминания — он хотел убедиться, что у него все в порядке: и удостоверение личности, и вся его прошедшая жизнь. Не покидай нас, кричал я ему, потерпи и не покидай нас, — но сам я понимал, что обращаюсь вовсе не к нему. Я говорил это Тукуману, Буэнос-Айресу и самому себе уже не в первый раз.
Я бродил по Пласа-де-Майо, по Северной Диагонали, где горожане разрушали фасады банков, и даже дошел до кафе «Британико»; там я выпил кофе с молоком и съел сэндвич в отсутствие игроков в шахматы и актеров, возвращающихся из театра. Все вокруг казалось здесь таким тихим, таким спокойным, и все-таки никто не спал. По проулкам и площадям текли такие запахи жизни, которые бывают, когда день начинается. И день все время начинался, было ли в городе четыре часа вечера, или шесть утра, или полдень.
Я бы соврал, если б заявил, что помнил о Мартеле, шагая по городу из конца в конец. Об Альсире я иногда вспоминал, я думал о ней, и когда видел цветы, разбросанные вокруг цветочных киосков на проспектах, то собирался набрать букет и отнести ей.