И неожиданно этот неведомый мир звал его по имени! Звал отчетливо, скандируя его имя, которое никогда прежде не казалось ему настолько красивым и настолько лично ему принадлежащим. Десять, двадцать, тридцать тысяч человек повторяли это необычайно звучащее имя. И с какой страстью и силой! Он жил в каждом из этих голосов, был в каждом из этих людей, они множили его своим несчетным числом, и Сотион ощутил себя увеличенным до невообразимых размеров. Радость, вызывающая дрожь, подобно страху, распахнула его душу. Он с изумлением вглядывался в нее: она была светла и пламенна, будто ее озарило солнцем.
Раздались звуки флейты. Это уже не был, как в гимнасии, невольник, здесь выступал прославленный музыкант, Мидас, увенчанный лаврами. Играть для пентатла в Олимпии почиталось честью и славой: никто не мог и мечтать о большей аудитории. В Альтисе среди победителей Олимпиад стояло изваяние Питокрита, который своим искусством сопровождал состязания на протяжении нескольких лет.
Прежде, нежели приступить к исполнению обычной мелодии для игр, Мидас сыграл короткое сочинение, награжденное в Дельфах, - молитву к Аполлону. Негромкий звук аулоса струился внизу, не в состоянии пробиться сквозь шум людских голосов, но шум затих, а мелодия окрепла, распрямилась, как голубая струйка дыма от жертвенных фимиамов.
Прыжки начал Исхомах. Он достиг недурных результатов, однако выступал ниже своих возможностей. Все последующие атлеты удалялись от его черты подобно возвышающимся лестничным ступеням. На самой высокой из них - на два пальца больше Иккоса - удержался Содам, Сотион, прыгнув последним, показал тот же результат, накрыв своими ступнями еще свежий след своего друга.
Изящество его прыжка не ускользнуло от всеобщего внимания. Глаза зрителей, среди которых человек, не знакомый с гимнастикой, был редкостным исключением, заметили, отличили и запомнили каждое его движение. Даже прыгни Сотион двумя стопами ближе, восхищение не уменьшилось бы. Словно живой снаряд, описывающий бесподобную дугу, он представлял неизмеримую ценность. Тело тарентинца, слившееся с несколькими тактами музыки, казалось чувственным символом. И зрители восприняли этот смысл, а воспоминания о прыжке сохранились для них, как отрывок мелодии.
Это всегда была торжественная минута, когда атлетам предлагалось три диска из сокровищницы храма Геры.
Диски были одинаковой величины, одного веса и, конечно, не менее древние, чем тот, на котором выбиты слова о священном мире во время игр; они помнили бронзовый век или тот мрачный век железа, когда династия меди и олова, просуществовав десятки столетий, воспитав тысячи поколений, какие она вывела из эпохи каменного века, уступила место новому, рождавшемуся в крови и огне. Время, однако, не осело на этих дисках даже легким слоем патины. Хранимые в специальных кожаных мешках, завернутые в промасленное сукно, они являлись на короткий момент раз в четыре года, словно пробудившись от долгого сна, их холодный блеск напоминал кожу змеи, весной сменившей покров. Атлеты, беря эти диски в руки, видели в их гладкой поверхности собственные лица и не могли скрыть волнения при мысли, что на них, возможно, взирает призрак или дух, издревле зачарованный в этом кружке металла.
Первый бросок не удался никому, кроме Иккоса. Его стрела торчала в песке десятка на полтора ступней дальше остальных, которые, воткнутые в разных местах беговой дорожки, образовывали кривую, свидетельствующую о различии достигнутых результатов.
Бедный Исхомах понес самое бесславное поражение. Его бросок трижды был признан недействительным из-за того, что он переступил черту бальбиса. Теперь он стоял бледный, близкий к тому, чтобы расплакаться, поверженный, ничего не соображающий. Его отстранили от дальнейшего участия в пятиборье.
- Можешь пойти одеться! - крикнул Гисмон.
Исхомах невольно окинул взглядом собственное обнаженное тело, предмет своей гордости, которое с этого момента представилось ему совершенно ненужным для оставшегося отрезка жизни.
Все это происходило за гранью сознания Сотиона. Состязания поглотили его, сделали черствым. Из всего внешнего мира, того мира, который с минуту назад коснулся его своим могучим криком, осталась лишь одна крохотная песчинка, легкая стрела с красным оперением, обозначившая бросок Иккоса. Через минуту к ней присоединилась другая, почти на том же расстоянии. Иккос работал ровно и четко.
Сотион не мог устоять на месте, ожидая своей очереди. Нетерпение истощало его, как любовная жажда. Наконец он схватил диск потной ладонью и метнул, не посыпав его песком. Снаряд закружился в воздухе и продолжал вертеться волчком уже по стадиону, но место его первого соприкосновения с землей осталось печальной отметкой в числе самых неудачных бросков.
И тогда публика выразила Сотиону свое сочувствие. Каждый понял его, взлелеянные в гимнасиях, закаленные в инстинкте соперничества души видели: с ним что-то происходит. Он действовал как лунатик, и любой звук мог низвергнуть его в пропасть. Но никто не издал ни звука.