Айку ничего не нужно, кроме этой медали, хотя она ничего не символизирует, ни к чему не ведёт. Однажды, когда мы оба отдыхали в постели после полудня, я его спросил: «Айк, тебе нравится заниматься бегом?» Он до этого бесконечно говорил о времени на каждом круге, о том, как перестроить бег на милю к 1500 метрам, о других бегунах и их времени на каждом круге и т. д. Он ответил: «Почему ты спрашиваешь? Конечно, нравится. А тебе?»
Я жалел, что задал ему этот вопрос, — он заставил Айка призадуматься, а ему это было ни к чему. Он сказал: «Всё зависит от забега. Когда всё идёт как по маслу, в тебе словно что–то щёлкает, появляется ощущение силы, тогда ты счастлив. Но бег через «не могу», через болевой барьер — какая тут радость…» Тогда я спросил: «А что такое болевой барьер?» Надо было, конечно, задать такой вопрос Сэму, а не этому бедняге, который как попугай повторяет то, что ему говорят. Айк ответил: «Он возникает, когда боль так нестерпима, что думаешь, будто уже ничего не сделать, — это и есть барьер, и ты силком заставляешь себя бежать вперёд, преодолеваешь его». Я сказал: «Другими словами, воображаемый барьер». И он ответил: «Ну, ясное дело, он только у тебя в голове».
Здесь, в Олимпийской деревне, где римской жаре противостоит почти осязаемое напряжение, я задал Сэму Ди вопрос: «Считаете ли вы, что Айк Лоу способен победить?»
Больше часа мы обсуждали с этим удивительным тренером вопросы силы и стиля, тактики и выносливости, достоинства интервальной тренировки и просто трудного бега, важность техники и решающее значение характера.
Ди пристально смотрел на меня с минуту, а потом сказал: «Айк знает, что может победить. Я тоже знаю. В этом забеге ещё двое истинно верят в себя, рассчитывают на победу. У остальных нет шансов».
Понятно, что он имеет в виду, этот замечательный воспитатель чемпионов, который с одинаковой лёгкостью вызывает к себе любовь и ненависть, чьи эксцентричные выходки часто приводят к стычкам с официальным начальством. Напряжённая атмосфера Олимпиады требует полной уверенности в себе, иначе всё может закончиться крахом. А у Лоу есть эта полная уверенность; ему двадцать два года, в нём сочетается грация и сила, достаточно увидеть, как он выполняет простейшие действия — ест в олимпийском ресторане, пишет письма домой в Лондон, — и сразу приходишь к выводу, что он спокоен, сдержан и психологически подготовлен не хуже, чем физически.
— Да, — ответил он на тот же вопрос, который я задал Сэму. — Знаю, что смогу победить.
Из такого теста и сделаны будущие олимпийские чемпионы.
«Во время Олимпиады твой бег нужен не только тебе. Ты бежишь ради миллионов людей, которые верят в тебя, ради детей, которые захотят быть похожими на тебя, ради взрослых, которые жалеют, что не были похожи на тебя в молодости. Спортсмен значителен не только сам по себе, но важно и то, что он олицетворяет; сегодня его роль важна, как никогда, — в век автоматики и механизации, когда о теле забывают и пренебрегают им. Следя за тобой по телевидению, люди видят и себя: твоя победа — их победа, твоё поражение — их поражение. Ты пример для молодёжи и упрёк тем, кто надругался над своим телом, кто позволяет своей плоти разлагаться. Итак, Олимпиада — это вызов старым и вдохновение для молодых».
Некоторые спрашивают: «Нравится ли вам Рим, что вы о нём думаете?» А я не знаю, что ответить, я только и видел что деревню да стадион. А на вопрос: «Вы согласны, что олимпийский стадион прекрасен?» — я тоже не находил ответа. Прекрасен? В таком плане о нём и не думаешь. Может, он казался бы прекрасным, если бы там ничего не происходило, никого не было — ни шума, ни забегов, если бы тобой не владела одна–единственная мысль.
И с солнцем то же самое. Если приезжаешь в отпуск, солнце — это прекрасно, каждый день жара, загорай сколько влезет. Но если ты бегун и к солнцу не привык, оно превращается в кошмар. Меня то этого чёртова солнца тошнило. Утром просыпаешься и молишь бога — хоть бы пошёл дождь.
А стадион меня просто подавлял. Побывав там три–четыре раза, я стал обходить его стороной, появлялся там только для выступления. Я шёл на тренировочную дорожку или оставался в деревне, хотя иногда это было скучно, даже действовало на нервы, но, по крайней мере, не было этого гвалта, напряжения — ведь туда каждый день набивалось 80–90 тысяч человек, причём итальянцы подбадривали итальянских бегунов, а немцы — немецких. Пожалуй, самыми назойливыми были немцы. У них всё было организовано, сидели они все вместе на одной трибуне. Они то и дело что–то скандировали: «Хой–хой–хой! Хой–хой–хой! Ра–ра! Ра–ра–ра!» Снова и снова, пока ты не начинал сходить с ума.
А ещё на демонстрационном табло — огромном, чёрном, электронном — всё время вспыхивали электролампы, одна за другой, очень быстро, перечисляя имена и показанное время. Вот бы увидеть на нём своё имя, но только первым! А какое против него будет время? Сменяли друг друга фамилии японцев, русских, итальянцев и иногда мне казалось, что моё так никогда и не появится…