Читаем Октябрь полностью

— Я знаю, меня все ненавидят. И мамка меня не любила за то, что незаконнорожденный. И девчонки байстрюком дразнили. На заводе не любят, — контора! А я уже полгода на станке работаю. Правильно? А Митьку все любят. А кто он? Никто не знает.

Очнулся Тимош под утро на грязной постели. Худенькая девушка толкала его в бок:

— Вы не бойтесь, я совершенно здоровая.

— Закройся, — отвернулся Тимош и принялся натягивать сапоги, предусмотрительно снятые девушкой.

— А платить кто будет? — озлилась она, — у меня ночь напрасно пропала.

Он оставил ей деньги, в полутьме нашарил выход и выбрался в глухую уличку, где-то под Савкиным яром.

<p>10</p>

Тимош старался не думать о случившемся, но мысли всё время возвращались к одному: угловатое грязное плечико на грязной постели, невеселая гулянка, охмелевший, размякший Растяжной, убоявшийся Женьки, и Женька, опасающийся Растяжного. Потом все это стерлось, выветрилось — наплыл и все закрыл собой блаженненький лик Фомича.

Но самым страшным, как всегда, оказалось обыденное: вернуться на рассвете домой, стучать, ждать, пока Прасковья Даниловна откроет дверь, взглянуть ей в глаза.

Тимошу почему-то и в голову не пришло перебыть у товарищей до следующего дня. Напротив, он всеми силами стремился домой, во что бы то ни стало домой, только бы добраться до постели. Он и плелся так, подавшись вперед, словно нащупывая ручку двери.

И вдруг — глаза Прасковьи Даниловны. Она осторожно, чтобы не потревожить старика, приоткрывает дверь. Сейчас надо что-то сказать, но он не может шевельнуть языком, не может поднять головы, суетливо, неуверенными движениями ловит ее руку — целовать, скорее целовать ее руку, добрую, хорошую!

Если бы она его прогнала, захлопнула перед ним дверь, хотя бы взглянула с укором, с презрением!

Но она смотрит снисходительно и кротко; она прощает и надеется, что водка смоет горе, всё забудется, минется, и ее младшенький станет таким, как все. Она поглядывала на него, как смотрят на беспомощного младенца после купели, жалостливо и озабоченно — скорее в теплое одеяльце после жестокого и студеного крещенья — крещенья водкой!

Это снисхождение, эта затаенная надежда на то, что теперь всё пройдет, всё образуется, было самым страшным, самым унизительным из всего, что произошло с Тимошем в минувший день.

Голова с трудом умостилась на подушке. Угловатое плечико, трусливый Растяжной, проклятый Фомич — всё перепуталось. С первыми лучами, с первыми обостряющимися от света углами, всё стало еще жестче, неумолимей. Он думал о себе, видел себя, как никогда, явственно и неприкрыто.

Вчера еще его тревожили неподатливость и косность окружающего, непонятное ожесточенное сопротивление добру, вчера он думал о том, как быть с людьми, как работать, свысока поглядывая на отсталых, а сейчас вдруг увидел самого отсталого — себя.

Да, он невежествен, груб, неграмотен! Много еще предстоит побороть, прежде чем он посмеет взглянуть в глаза людям, потребовать от других, повести за собой! Незаметно стал думать об отце. Как мало знает о нем, вернее, не знает ничего. Как жил он? Что думал, кого любил? И раньше часто вспоминал Тимош об отце, но вспоминал по-ребячески — то спросит о станке, на котором работал батько, стремился проникнуть в цех, взглянуть на станок; то перероет скрыню, чтобы нащупать его пиджак, то силится представить себе его на баррикадах. Закроет, зажмурит глаза, стараясь вызвать дорогой образ, и очень досадовал, когда не удавалось нарисовать его с саблей или ружьем в руках — вот все получится до малейших деталей, а ружье не появляется, чуть дело коснется ружья, всё вдруг разрушится, развеется, и Тимош еще пуще зажмуривает глаза.

Но теперь волновало иное, то, о чем не могли поведать ни Прасковья Даниловна, ни Ткач: духовный мир отца, его чувства и думы, всё, что унес он навсегда и что, собственно, и составляет человека.

…На заводе что-то назревало, готовилось, Тимош это угадывал. Женька, позабыв, что его презирают и ненавидят, щеголял и хвастал новеньким галстуком «бабочкой» — они с Митькой не боялись уже друг друга.

Никто на заводе — даже старики — не упрекнул Тимоша за гулянку в обществе Растяжного и Женьки, никто даже не подивился тому, что оказались они в одном кругу. А Сашко Незавибатько, предостерегавший товарищей насчет Растяжного и Женьки, только ухмылялся и крутил головой.

— Ну, ну!

Старик Кудь снисходительно подмигивал:

— Держись, Тимошка, скоро и тебя за уши тянуть будем.

Знал ли он, верил ли в то, что Растяжной — хозяйский шпик, а Женька — провокатор?

Если не верил, зачем позволял Сашку чернить неповинных людей, вооружать против них рабочих?

Неужели и Кудь мог ошибаться?

Старик казался Тимошу главным на заводе, средоточием всей рабочей силы. Особенно укрепилось это представление после встречи на сходке.

Перейти на страницу:

Похожие книги