— Не считал? — воскликнул Сашко и злобно ударил ладонью по царским кредиткам, — сто семьдесят три рубля и желтая пятидесятикопеечная бона. Капитал! Спите спокойно, вдовы и сироты. Накормим весь рабочий народ!
— Другие еще меньше собрали, — обиделся Тимош.
— Верно. Справедливо сказал. Еще меньше. И не удивительно, — не легко рабочему оторвать свою кровную копеечку, когда собственные дети без хлеба сидят. Понял?
— Понял, — нерешительно протянул Тимош.
— Нет, друг, ни черта ты еще не понял. Верно говорят, пока на собственной шкуре не почувствуешь… Тебе что? Ты у Ткачей, как у Христа за пазухой. Тетенька буханку с Мелитополя притянет, у дяденьки картошку на железнодорожном огороде посадите, цибуля на собственном дворе под собственным носом растет, а сало у другой тетки уже шмалится, на всю Моторивку пахнет. Где тебе наше голодное по-настоящему понять? Я получку выгоню, а у меня две сироты, да еще братниных сирот пять галчат. Один рот больше другого. Да еще соседских трое — тоже, ведь, не у каждого совести хватит… Где тебе это понять!
— Не смей так говорить.
— Не сме-ей, ишь, ты!
— Да, не смей, — Тимош чуть было не крикнул, что его отца весь паровозный завод знает.
— Ишь ты — не сме-ей! А ты слышал, что про нас люди говорят? Слышал, как нас с тобой обзывают? Оборонщики, говорят, шкуры, сволочи. Хозяева им глотки желтым рублем заткнули, они и молчат, аристократия шрапнельская!
— Врешь!
— Врешь! А говоришь — знаешь.
— Да какие же мы шкурники? Шкурник, это если один, хозяйчик, для себя. А нас, смотри сколько. Мы не для себя, у нас сколько народу.
— А ты слыхал, наши бабы говорят: «Ой, народу собралось, больше, чем людей!». Стало быть, дело не в том сколько собралось, а в том, что делают, для кого делают, для чего и для кого собрались — для народа или против народа. За кого идут — за народ или против народа. Чью руку держат. А у нас в цехе что? Один гонит, другой погоняет, третий заробляет. Крутятся, вертятся, никто не опомнится. А кто за общее дело болеет, кто кругом оглянется, как люди живут, за что мучаются? Ну, вот теперь и скажи — люди мы или кто? Рассуди башкой своей неразумной.
— Неправда, люди у нас все рабочие, — сам того не замечая, Тимош повторил слова Ивана, — и ты не смей говорить.
— Ну-ну, — насмешливо сощурил цыганские глаза Сашко, — не бойся, выкладывай.
— Заказ выполняем, это верно. Каждому хочется лишнюю копейку заработать. А главное, подумай, что каждый рабочий считал, — про тебя не знаю, про старика, — а рядовые так считали: на армию работаем, на Россию. Пока-то разобрались, что на предателей, на буржуев. Заказ — верно. Но рабочего дела никто не продаст!
— Ну-ну, — примирительно проговорил Сашко, — ты не обижайся. Вижу теперь: кой в чем разбираешься. Только этого мало, что сам разбираешься. Надо и другим помочь. Мы без других ничего, нуль без палочки. А вот если все вместе — это уже люди.
— Что же ты хочешь? Чего добиваешься?
— А того добиваюсь, чтобы не стыдно было людям в глаза смотреть. Только и делов.
С этого дня Тимош перестал быть новичком на заводе, перестал быть рабочим только по выработке, вошел равноправным человеком в рабочую семью. И хоть по-прежнему одолевала его жадность к людям, стремление приглядеться, осмотреться вокруг, послушать со стороны — он не мог уже оставаться простым наблюдателем, чувство более сильное, чем мальчишеское любопытство, охватило его — чувство ответственности за происходящее на заводе.
Подбивал ли Растяжной Кувалдина перейти на штамповальный и образовать вместе с Телятниковым удалую троечку, собирал ли Женька компанию на гулянку, усиленно обхаживая простоватого Коваля, грозил ли механик расправой — все теперь непосредственно касалось его, по каждому поводу не только было свое крепкое мнение, но и стремление вмешаться, настоять на своем.
В обеденный час Растяжной всё чаще собирал вокруг себя рабочих:
— Слыхал я, надумали наши хозяева вторую смену завертеть. Не согласен, — он всегда предпочитал решительные действия и выражения, — дудки! Правду я говорю? — он неизменно горой стоял за правду, никто на заводе так часто не произносил это слово.
— Не имеют права. Нечего новых набирать, у нас хлеб отбивать. Свои люди есть. Правду я говорю?
Многие соглашались с ним, а кто не соглашался, не торопился перечить.
— Мы возьмемся — полторы смены каждый день. Нажмем, и дело в кармане. А, что, неверно говорю?
— А чего ж, каждый хочет заработать.
— Так что же ты на меня уставился, дура? Давай — скликай делегацию. В контору пошли.
— Не на то делегацию надо, — неожиданно вмешивался Тимош, и каждый невольно оглядывался на незнакомый, новый голос, никогда еще не звучавший в общественных делах.
— За что на людей кричат? На каждом шагу списками пугают, воинским начальником стращают.
— Здрасьте, пожалуйста, — насмешливым взглядом окидывал Тимоша Растяжной, — явление третье, те же и Мартын с балалайкой! Люди на свадьбу, а Дунька на панихиду. Дура! О чем речь? Сто целковых лишних в карман. Или иначе сказать — катеринка. Правду я говорю?