«Дура!», — с досадой подумал Тимош. Промучился всю ночь, ненавидел себя. Почему всё так противно устроено, почему робел перед девушками, которые тянулись к нему, ради первого несбыточного чувства отказывался от их любви?
Наступило утро, день. Тимош и Люба, словно по уговору, избегали друг друга. Он все еще не мог и не хотел думать о ней. Всё, что произошло, казалось постыдным. И, думая так, стал искать встречи с ней. Томился без нее. Они столкнулись случайно, на улице. — Приходи завтра, — шепнула Люба.
То ли в голосе ее, то ли в глазах прочел: это не было прихотью скучающей женщины.
Тимош не понимал, что с ним происходит, думал о прошлом, старался восстановить в памяти первую встречу, юношескую любовь, восстановить образ той, первой.
Но всё расплывалось, рушилось, уходило навсегда — это было мучительней, чем разлука.
Ему казалось, что возненавидит Любу, не сможет заговорить с ней, и знал, что пойдет к Любе.
…Всё было, как в первый раз, только теперь он не убегал, да она бы и не отпустила его.
Тимоша нисколько не покоробило, когда потом она сказала, что в печи остался горячий обед.
Они сидели за столом рядом. Тимош видел ее утомленное, встревоженное ночными раздумьями и, вместе с тем, похорошевшее лицо.
— Останься. Мне по ночам страшно. Днем ничего, днем работа. А ночью куда денешься? Вот я сейчас думаю: а что дальше?
Тимош не понял ее вопроса.
— Ты глупый еще. Молодой. Ты не знаешь еще, когда баба гуляет, а когда душу загубила.
Он не ответил, он не хотел думать о том, что дальше. Но она и не требовала ответа. Ей нужно было человеческое слово, сердечность.
— Самой тяжело, а что кругом делается! — продолжала Люба. — В соседнее село привезли одного с германского фронта — без рук, без ног, «самовар» называется… — она умолкла, просидела так долго; не глядя на Тимоша, — а мой вернется с ногами и руками. С немецкими марками. Они там раненых и убитых обирают, по карманам шарят. Одного «самоваром» вернут, другого вором. Одному тело покалечили, другому душу.
— И снова бить тебя будет?
— А что ему?
— И любить будешь?
Она встала из-за стола.
— Нет, этому не бывать. Всё равно хоть с тобой останусь, а хоть без тебя, — тому, что было, не ворочаться.
Теперь хорошо было с ней, хорошо было слушать задушевную речь, удивляться отзывчивости и рассудительности, упорной, спокойной силе, скрытой в такой маленькой и, казалось бы, беспомощной женщине.
— Пойдем, посидим еще на крыльце.
— Увидят! — усмехнулся Тимош.
— А нехай смотрят. Мое хозяйство. А ты мой батрак.
— Ишь ты, — сощурился Тимош и передразнил, — и откуда это у людей! Добро б у панов, а то у нашего ж брата, своих, родненьких.
— Всё помнит, что говорила, — удивилась Люба, — а ты не слухай меня, люби и не слухай, что я злое говорю!
Они продолжали беседовать, перепрыгивая с одного на другое, стремясь сразу решить все вопросы и не решая ни одного. Им было хорошо вместе, они понимали друг друга, разговор постепенно становился деловым, житейским — только теперь Тимош по-настоящему узнавал ее.
Потом он часто вспоминал об этом вечере, думал о том, что только в этот вечер, в этой простой дружеской беседе, она стала для него воистину близким человеком, с которым он мог поделиться всем, что на душе.
— Зачем позволяла бить? — упрекнул он Любу.
— Зачем, спрашиваешь, — она сидела, упершись локтями в колени, сжимая ладонями лицо, — а что делать? Не одна я, все позволяли. Куда денешься! Ты вот, тоже герой, если послушать. С завода удрал, небось. А мне тикать некуда, у меня тетки Мотри нету. Как та собака во дворе, — цепи нема и со двора ни на шаг! Ты вот, заявился ко мне, здрасьте, мое почтение. Шапочку снял — извиняйте, до свидания. А мне здесь оставаться.
— Не смей говорить так.
— Ну, вот, — еще и не переночевал, уже не смей.
— Не смей, говорю! — крикнул Тимош.
Она ответила ему хмурым взглядом, но потом вдруг улыбнулась.
— Ну, что ты, глупый, — положила руку на его ладонь, — это ж не про тебя речь. Так просто, к примеру. Не про тебя одного, а про всех вместе. А может, и ты поживешь — задубеешь, рука отяжелеет. Может, все вы до нас одинаковые сволочи.
— Люба!
— Ну, ну, хорошо, глупый.
— Не я глупый, ты глупая, — возмутился Тимош, — глупая обиженная девчонка. Есть такие: слезы в три ручья, забьется в угол и на всех сычом смотрит. А толку что?
— Попался б мне раньше такой разумный, может, и не смотрела сычом.
Истратив все доводы и слова, они целовались, Пресытясь поцелуями, говорили о хозяйстве.
— Я тебе еще и жито помогу убрать, — заверял Тимош.
— Уберешь, если самого не заберут.
Они продолжали обсуждать крестьянские дела, Тимоша поражал ее трезвый хозяйственный ум, природная сметливость, расчетливая забота на десяток лет вперед. Поражала ее обстоятельность и умение видеть всё вокруг до мелочей и, вместе с тем, смелость и размах. А еще больше то, что все эти добрые качества оставались втуне, никому не нужными, захлебывались в бестолковой сутолоке обнищавшего двора. Он знал, что так же было и рядом, на соседском дворе и всюду, по всей земле.