— Это ничего еще, — отозвался Иван Игнатьевич, — а вот уронит — ноги поотбивает.
После первой же затяжки, ободравшей мне глотку и легкие, я, как, должно быть, все ожидали, закашлялся и залился слезами.
— Вот мужик! — засмеялся Иван Игнатьевич.
Петька тоже хохотал, и смех его оскорблял меня больше, чем добрая, усталая улыбка Маши или сдержанный Верин смешок. Ведь он прекрасно знал, как я ненаходчив среди малознакомых людей, и презирал меня за это. Но разве может друг презирать? А Петька презирал и даже пользовался моей слабостью всякий раз, когда ему хотелось показаться остроумным, рассмешить, завоевать популярность. Но сейчас ведь мы не на школьном вечере, сейчас — совсем другое дело. Напрасно я старался придумать что-нибудь остроумное — у меня только сильно звенело в ушах.
— Что же ты пишешь? — все еще смеясь, спросил Иван Игнатьевич. — Статьи, рассказы, стихи? Прочел бы какой-нибудь стих.
— Он стесняется, — сказал Петька. — Я сам прочту его последнее стихотворение.
— Петька! — с угрозой сказал я.
Но Петька с ложным пафосом и подвываниями уже начал:
— Стихотворение Николая Шилина «Надпись на томике Стивенсона». Из детского альбома:
Это было длинное стихотворение в двенадцать четверостиший, которое я написал и подарил Петьке вместе с моим любимым Стивенсоном перед нашим отъездом. В нем прозрачно намекалось на то, что, подобно искателям острова Сокровищ, мы с Петькой найдем свой клад в романтике, в жизни, достойной настоящих мужчин. Кончалось стихотворение так:
Эффект от Петькиного чтения был неожиданным. С первых же строк Иван Игнатьевич, словно не замечая Петькиного шутовства, посерьезнел, лицо его вытянулось, а рот наивно приоткрылся. Должно быть, ему не все было понятно, но он не спрашивал — стеснялся. Маша сначала слушала внимательно, а потом отвлеклась. Вера перестала развешивать белье, а когда Петька дошел до «Йо-хо-хо», засмеялась, но тут же смутилась и замолчала. Петька быстро почувствовал перемену в настроении Ивана Игнатьевича и перестал кривляться. Закончил он вполне серьезно.
— Ишь ты, как складно, — сказал Иван Игнатьевич. — А вот у меня не получается. Давно когда-то я тоже пробовал. Еще строчку запомнил: «Облака над Волгой-матушкой бегут». Или не так — «Облака над…» Да нет, забыл. А у тебя гляди как складно… Так ты про профессию спрашивал? Обыкновенная профессия. Нельзя сказать чтобы особенно опасная. А случаи, правда, бывают. — Иван Игнатьевич показал на свою больную ногу: — Вот, видишь, ногу тросом перебило. Шторм был баллов десять в Рыбинском водохранилище. Шесть месяцев в госпитале лежал, думал, от костылей всю жизнь не отделаюсь. Однако обошлось. А в прошлом году весной, мы зимовали в затоне, утром по льду перебрался в город, а возвращаться стал — лед уже пошел. Я и искупался. Однако добрался. А то сразу после войны дно я себе пропорол о затонувший буксир. Это на Волге, повыше Волгограда. И место знал, а вот нанесло. А то еще случаи были… — Иван Игнатьевич усмехнулся: — Случаи, правда, бывают…
— А вы говорите — не опасная! — сказал Петька.
— А чего ж опасного? Двадцать лет уже плаваю. С семьей плаваю. Это сейчас мой парнишка заболел, так я его с женой оставил. Будем проходить мимо, подберем.
Иван Игнатьевич скрутил цигарку, выставил вперед левую, плохо гнущуюся ногу и встал.
— А ты вот что, — строго сказал он мне. — Спросить надо, если лодку берешь. Мы тебя больше часа ждем — работа для вас с дружком есть. После обеда приступите.
И пошел к себе в каюту. За ним поднялась Маша. Вера немного задержалась, окинула меня беглым любопытным взглядом и тоже пошла за ней.
Мы помолчали. Потом Петька заговорил, словно ничего не произошло:
— Можешь и в самом деле роман писать. Вот тебе натура: храбр, трудолюбив, скромен. Ты заметил, он себя от баржи не отделяет: «Дно себе пропорол…»
Я не ответил и продолжал молчать до тех пор, пока не почувствовал, что он вот-вот обидится. Тогда я торопливо кивнул головой:
— Заметил. А чего это он опять раздобрился?