— Плюнь ты на все. Когда овца падает — никто не замечает, а верблюд чуть споткнется — всем видать. Вот что я тебе скажу!
Матвей Яковлевич только отмахнулся от него.
— Ты не маши рукой, — вскипел Сулейман. — Шуточки!.. Перед носом партийное собрание, а в каком состоянии твой доклад, а?
Матвей Яковлевич долго хранил молчание, потом шумно вздохнул.
— Сам о том думаю. Отказаться вроде неудобно, слово дал… Подведу партийную организацию. Не отказываться — каково будет выступать?.. Вконец растерялся.
— А ты не теряйся! Покажи молодежи, на что способна старая гвардия. Пусть знают.
Погорельцев покачал головой.
— Я бы и показал, если бы мне, как тебе, море было по колено. Да вот беда, не по колено оно мне, Уразметыч… Коли брошусь без оглядки — боюсь, утону…
Завыла сирена. Сулейман-абзы с молодым проворством вскочил на ноги. Матвей Яковлевич с трудом разогнул спину.
Вернувшись после работы домой, Матвей Яковлевич пообедал наскоро и, не передохнув, пошел к Самариной. На заводе поговорить с ней не удавалось.
Лиза Самарина жила в четырехэтажном кирпичном доме, построенном еще до войны. Погорельцеву вспомнилось, как было принято решение о том, чтобы дать ей хорошую квартиру. Он тогда в качестве депутата райсовета непосредственно участвовал в этом деле.
Войдя к Самариной, Матвей Яковлевич застыл у дверей, пораженный. Темная, холодная, давно не беленная комната, площадью метров двенадцать — четырнадцать, двое мальчуганов, лет шести-семи, дрались на кровати. Пол был весь в перьях, будто здесь только что ястреб драл курицу. Третий мальчик, на вид лет десяти, с быстрыми смышлеными глазами, мастерил на полу посреди комнаты перочинным ножом саблю. Сама Елизавета Федоровна, в стареньком халате с продранным рукавом, сидя спиной к дверям, кормила с ложки свою младшенькую — худенькую, годков трех-четырех девчушку. На столе стояла груда немытой посуды.
Увидев в дверях чужого седоусого старика с палкой в руках, дети прекратили драку, затихли. Елизавета Федоровна, догадавшись по внезапно установившейся тишине, что в комнату вошел кто-то посторонний, повернулась к дверям и, узнав Матвея Яковлевича, вспыхнула и торопливо прикрыла ладонью драный рукав.
— Ой, простите, — сказала она и еще больше покраснела, стыдясь беспорядка в комнате. — Недавно с работы… Только-только успела суп сварить… Дети весь день одни… Проходите, пожалуйста, присаживайтесь.
— Спасибо, Лизавета… Не беспокойся, когда в доме дети, всяко бывает, — успокоил ее Матвей Яковлевич, садясь на табуретку, которую подала ему Елизавета Федоровна, предварительно обтерев фартуком.
Зайдя за гардероб, Самарина переоделась, быстренько убрала со стола, согнала с кровати мальчуганов, прибрала постель. Матвей Яковлевич заметил, что на ногах у нее те же резиновые боты со стоптанными каблуками, которые она носила на работе.
Мальчик дострогал саблю, повертел ее в руках, показывая братьям, и вышел. Мать крикнула ему вслед:
— Смотри, чтоб за машины у меня не цепляться! Никакого уёму на него нет, — пожаловалась Самарина Погорельцеву. — То на машине виснет, то на трамвае, то драку затеет. Грозятся выгнать из школы. Милиция руга…
Умолкнув на полуслове, Самарина бросила вдруг на Погорельцева неприязненный взгляд.
— Слышала я, доклад делаете… Верно, насчет брака пришли расспросить…
— Нет, Лизавета. Просто захотелось посмотреть, как живешь…
— Как живу?! — воскликнула Самарина. — Вот она, моя жизнь, как на ладони. Четверо ребят. А я одна… Младшую в яслях оставляю, а старших… на улице. Когда в вечернюю смену хожу, на замок запираю. А теперь и запирать боязно. Ушла раз так-то вот, заперла их, а они разожгли огонь на полу, посреди комнаты, а как дым повалил, с перепугу под кровать. Спасибо, соседи замок выломали, спасли, а то бы…
Самарина смахнула слезы концом рукава.
— И не запирать нельзя… Пришла однажды с работы, смотрю, последнее унесли.
В цехе говорили, что Самарина молчунья, ненавистная, зло какое-то у нее на людей. И у Матвея Яковлевича было составилось подобное же мнение после его последнего разговора с ней на заводе. Но, оказывается, Лизавета, подойди только к ней по-человечески, рада излить свою переполненную горем душу. Не заставляя себя упрашивать, с глубокой болью рассказала она о невеселой жизни своей.