— Зариф, я должна объяснить тебе все, все. Может, поймешь. Я отношусь к тебе с чувством глубокого уважения. Было, что ночей не спала, думала о тебе. Общение с тобой было для меня светлым лучом, согревшим мое сердце… Ты дал мне столько радостных минут… За все за это спасибо тебе, Зариф. Знаю, что, если бы я сама не дала повод, ты никогда не осмелился бы заговорить о своих чувствах. Не такой ты человек. Я сама виновата… Это была женская слабость… Минута упадка. Я дала тебе повод надеяться. За это прости меня, Зариф… Думала, что смогу полюбить тебя, как Харраса. Но не смогла побороть себя. Прости, Зариф… Я пришла к твердому убеждению: один раз приходит к человеку молодость, так же и сердце его лишь однажды пылает настоящей любовью. В другой раз, если даже тебе думается, что пылает, это лишь тень прежнего горения. Я не смею обманывать тебя тенью… Ты мне слишком дорог, Зариф…
Надежда Николаевна долго шла молча, затем, кусая губы, заговорила:
— Я знаю — мертвые не возвращаются. Но мне не хочется считать Харраса мертвым. Я ему… — глаза Надежды Николаевны наполнились слезами, — не могу изменить. Слишком долго поносили его имя! Пусть хоть я до последнего дыхания останусь верна ему. А тебе большое-большое спасибо, Зариф, что помог раскрыть правду о Харрасе…
Закрыв глаза платком, она беззвучно плакала.
Гаязов не осмеливался ни утешать ее, ни умолять, ни просить. Казалось, в такую минуту любые человеческие слова будут неуместны, бессмысленны, жестоки. Он и сам, чуть не плача, смотрел на розовую гладь Волги. И вдруг ему показались очень мелкими, очень жалкими, очень гадкими его попытки ворваться в такой большой, чистый внутренний мир этой женщины, попытки подменить собой навечно утвердившийся в ее сердце образ человека, который был ей дороже всего на свете.
Надежда Николаевна немного успокоилась.
— Не обижайся на меня, Зариф. Не могу пойти против своего сердца… Ты очень хороший человек… Я верю, ты встретишь настоящего друга. Еще раз прости меня…
Гаязов молча заглянул в ее полные слез глаза и произнес чуть слышно:
— Я сам должен просить у тебя прощения, Надя. Я преклоняю голову перед такой любовью, — и замер, склонив голову.
— Останемся по-прежнему близкими друзьями, Зариф.
— Разреши, Надя, поцеловать тебе руку. — Гаязов горячими губами прикоснулся к холодной руке Надежды Николаевны и, почувствовав, что ему не совладать с подступившими к горлу спазмами, оставил ее одну.
Она долго следила глазами за его все удаляющейся фигурой.
Той же дорогой, которой они шли сюда, вдоль берега, возвращалась Надежда Николаевна одна со своим горем, со своей неизбывной печалью. Над водой клубился легкий туман, кое-где уже зажглись огни, отражаясь в воде золотыми столбами. Грачи успокоились.
Надежду Николаевну не обидело, не рассердило, что Гаязов оставил ее одну. Наоборот, она была благодарна ему за это. Нет, не одна шла она сейчас по берегу, рядом, невидимый, шел ее Харрас, единственная любовь ее.
Берег опустел. Наступившая мгла все захватила в свои объятия. Всю ночь, до рассвета, отражались в воде яркие огни земли и звезды. Потом и они погасли. Но вскоре, заливая все вокруг своими бесчисленными лучами, взошло торжествующее солнце. С первыми его лучами в то утро раскрылись почки на деревьях. А вечером, на этой тихой тропинке, вьющейся по самому берегу розового от заката водного простора, показалась молодая девушка. То была Нурия. Убежав от подруг, родных, всего мира, она пришла сюда прочитать письмо Марата, в котором он впервые писал ей о любви.
Муртазин один сидел в кабинете и, забыв обо всем, смотрел на догорающий закат. Телефоны молчали, даже часы, казалось, остановили свой неумолимый бег.
Еще днем звонила жена и сказала, что от Альберта есть письмо. После суда его отправили куда-то на север.
Острая жалость обожгла сердце Муртазина. В те далекие годы, когда он был не старше Альберта и над его головой стряслась беда, незнакомые люди взяли его под свое крыло, помогли найти верный путь, поддержали, приголубили, а он родного сына не смог уберечь…
Ярко-красные, оранжевые и алые полоски на небе медленно тускнели, растягивались и гасли. На город опускалась темнота. Но Муртазин не включал свет. От сына мысли перешли к жене. С возвращением ее на производство привычная семейная жизнь, привычный домашний уют — все сломалось. Муртазин понимал, что своими подозрениями в измене глубочайше обидел жену. Такую черную ревность как-то еще можно было оправдать в молодости, но не в пятьдесят лет. Остыв, он попросил у Ильшат прощения, но та согласилась простить его только в том случае, если он извинится и перед Гаязовым. Это было уже слишком. Муртазин поначалу почувствовал себя униженным, вскипел. А теперь, глядя на угасающий закат, с жестокой ясностью вдруг понял, что был глубоко неправ.
Стараясь отогнать от себя эти нерадостные мысли, он подумал о заводских делах, которые тем временем вроде бы шли гладко. Приписка в плане, кажется, сошла ему с рук, история с Зубковым забыта, грубости тоже прощаются…
И Муртазин успокоился.