Читаем Огнём и мечом полностью

Но вот ксендз Муховецкий поднял руку, давая знак, что хочет говорить, и рыцари затаили дыханье, он же, помолчав еще с минуту, устремил взор к звездным высотам и так начал свою речь:

— "Что за стук в небесные врата слышу я среди ночи? — вопрошает седовласый ключник Христов, от сладкого сна пробуждаясь.

— Отвори, святой Петр! Это я, Подбипятка.

— А какие деяния, любезный пан Подбипятка, какие заслуги, какое высокое званье дает тебе смелость почтенного привратника тревожить? По какому праву хочешь ты войти в обитель, куда ни рождение, даже столь знатное, как твое, ни сенаторское достоинство, ни коронные должности, ни высокий сан королевский сами по себе еще не открывают доступа? Куда не по широкому тракту в карете, запряженной шестерней, с выездными гайдуками въезжают, а крутым тернистым путем добродетели взбираться должно?

— Ах! Отвори, святой Петр, отвори поскорее — именно такой крутою стежкой шел соратник наш и верный товарищ пан Подбипятка, покуда не пришел к тебе, истомлен, словно голубь после долгого перелета; нагой пришел, аки Лазарь, аки святой Себастьян, пронзенный стрелами неверных, пришел, как бедный Иов, как не познавшая мужа дева, чистый, как смиренный агнец, тихий и терпеливый, не запятнанный никаками грехами, с радостию кровь проливший во благо своей земной отчизны.

Впусти его, святой Петр; ежели не пред ним — пред кем еще открывать врата в нынешние времена всеобщей безнравственности и безбожья?

Впусти же его, святой ключник! Впусти сего агнца; пусть пасется на небесных лугах, пусть щиплет траву, ибо голоден из Збаража пришел он..."

Так начал слово свое ксендз Муховецкий, а затем столь выразительно живописал житие пана Лонгина, что всяк осознал свою ничтожность подле этого тихого гроба, упокоившего останки рыцаря, чистого, как слеза, скромнейшего из скромных, добродетельнейшего из добродетельных. И каждый бил себя в грудь, и все глубже в печаль погружался, и все яснее понимал, какой страшный отечеству нанесен удар, сколь невосполнима потеря в рядах защитников Збаража. А ксендз все более воспарял духом и, когда наконец дошел в своем рассказе до ухода и мученической кончины пана Лонгина, совсем позабыл о правилах риторики и непременных цитатах, когда же стал прощаться с усопшим от имени духовенства, полководцев и войска, сам расплакался, как Заглоба, и далее продолжал, рыдая:

— Прощай, брат, прощай, наш товарищ! Не земному владыке, а небесному, высочайшему нашему заступнику, препоручил ты стенанья наши, голод, тяготы и невзгоды — у него ты скорее испросишь для нас спасенье, но сам никогда уже не вернешься на землю, посему мы скорбим, посему обливаем твой гроб слезами — ты был нами любим, милый брат наш!

Вместе с почтенным ксендзом плакали все: и князь, и региментарии, и воинство, а безутешней всех друзья покойного. Когда же ксендз запел: "Requiem aeternam dona ei, Domine!"[197] — никто уже не мог сдержать рыданья, хотя у гроба собрались люди, свыкшиеся со смертью за время долгого и повседневного с ней общенья.

Уже и веревки просунули под гроб, но Заглобу никак нельзя было от него оторвать, точно хоронили его отца или брата. Наконец Скшетуский с Володыёвским его оттащили. Князь, приблизясь, взял горсть земли; ксендз начал читать "Anima eius"[198], зашуршали веревки, и посыпалась на крышку гроба земля — из рук, из шлемов; вскоре над бренными останками пана Лонгинуса Подбипятки вырос высокий могильный холм, и луна озарила его бледным печальным светом.

* * *

Трое друзей возвращались из города на майдан, откуда беспрерывно доносились отголоски перестрелки. Шли в молчании — ни одному не хотелось первое проронить слово; другие же рыцари, напротив, толковали меж собой о покойном, согласно воздавая ему хвалу.

— По чести устроили похороны, — заметил какой-то офицер, поравнявшийся со Скшетуским, — у самого пана писаря Сераковского не лучше были.

— Он это заслужил, — ответил другой. — Кто б еще взялся к королю пробиться?

— А я слыхал, — добавил третий, — что среди офицеров Вишневецкого еще несколько охотников было, да страшный этот пример, верно, теперь у всех отбил охоту.

— Невозможное это дело! Там и змея не проползет.

— Поистине! Сущее было б безумье!

Офицеры прошли вперед. Снова настало молчание. Вдруг Володыёвский сказал:

— Слышал, Ян?

— Слышал. Сегодня мой черед, — ответил Скшетуский.

— Ян! — серьезно сказал Володыёвский. — Мы с тобой давно знакомы, и ты знаешь, я последний откажусь от рискованного дела, но риск — это риск, а тут — чистейшее самоубийство.

— И это ты говоришь, Михал?

— Я, потому что друг тебе.

— И я тебе друг: дай же слово рыцаря, что не пойдешь третьим, если я погибну.

— О! Даже и не проси! — воскликнул Володыёвский.

— А, видишь! Как же ты можешь требовать от меня того, чего бы сам не сделал? Доверимся воле божьей!

— Тогда позволь идти вместе с тобою.

— Князь воспретил, не я. А ты солдат и должен быть послушен приказу.

Пан Михал умолк, так как в самом деле прежде всего был солдат, только усиками быстро зашевелил в лунном свете и наконец молвил:

— Ночь уж очень светла — не ходи нынче.

Перейти на страницу:

Все книги серии Сенкевич, Генрик. Собрание сочинений в 9 томах

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза