Сыромолотов идет в кухню. Там никого. Хозяин открывает дверцу шкафчика, берет графин с зеленоватой настойкой, наливает полную граненую рюмку. Руки дрожат, вино плещется на пол, на рубаху. Выпив, наливает еще и тоже выпивает одним глотком, крякает и, взяв с тарелки малосольный огурец, неторопливо хрустит им. Но вино не заглушает тревоги. Егор Саввич возвращается в горницу и снова меряет ее шагами. «Господи, господи, не оставь милостью нас, грешных». Став лицом к переднему углу, где висят иконы в дорогих серебряных окладах, он размашисто крестится.
Из соседней комнаты доносится громкий протяжный крик, он переходит в болезненный стон. Сыромолотов вздрагивает, крестится торопливее и трясущимися губами шепчет все громче:
— Господи помилуй, господи помилуй…
Внезапно весь старый дом пронизывает детский крик. Обе половинки двери распахиваются, и в освещенном проеме показывается могучая Мелентьевна.
— Поздравляю тебя, батюшка Егор Саввич, внучек родился.
Сыромолотов резко поворачивается к ней.
— Внучек, говоришь? — переспрашивает дрожащим от радости и волнения голосом. — А не врешь?
Оттолкнув Мелентьевну, Егор Саввич врывается в спальню. Здесь светло и жарко, горят две керосиновые лампы: одна на маленьком столе у кровати, другая под стеклянным розовым абажуром подвешена к потолку. На широкой деревянной кровати лежит Дуня. Густые волосы тяжелыми волнами растеклись по пышной подушке. В спальне тяжелая духота. На полу тазы и ведра, мокрые тряпки. У стены, где стоит большой и широкий сундук, возится повитуха Домна Никифоровна.
Егор Саввич направляется к ней.
— Покажь, покажь внучонка-то.
Домна Никифоровна радостно говорит:
— Внучек, батюшка, внучек. Смотри сам.
Сыромолотов торопливо отгибает пеленку, наклоняется к красному плачущему комочку. Затем поворачивается и, чуть не сбив с ног Мелентьевну, бросается к кровати. Упав на колени перед роженицей, он порывисто хватает ее свисающую руку, прижимает к своей волосатой и мокрой от счастливых слез щеке.
— Дунюшка! Вот спасибо тебе, славная ты моя. Потрафила старику. За внучонка спасибо.
Молодая женщина стонет сквозь плотно стиснутые зубы. На лбу крупные, как горошины, капли пота. Почерневшие тонкие губы искусаны в кровь. Дуня открывает большие синие, влажные от слез глаза. В них боль, и радость. Силясь улыбнуться, она чуть слышно говорит:
— И вам спасибо, тятенька, за ласку и заботу вашу.
— Ну, Дунюшка, — счастливо отвечает Сыромолотов, — уважила ты меня. Уж так ли уважила. Внучонка, внучонка ведь родила. Проси теперь чего хошь…
— Не надо мне ничего, — говорит невестка и, помолчав, внезапно добавляет: — Яшу простили бы…
Сыромолотова словно в грудь толкнули, отпрянул от постели.
— Не будет этого! Нет ему прощения, поганцу.
Он поднимается с колен, насупившись, выходит в горницу. Здесь полумрак, только в переднем углу мерцает огонек лампады. Пламя колеблется, и длинная тень на стене словно пляшет.
— Агафья! — зычно кричит Сыромолотов. — Ставь самовар. Чаю хочу. Да огня принеси.
Он садится в кресло и довольно поглаживает бороду.
— Внучек… Внучек… Ай, спасибо тебе, Дунюшка. Вот теперь славно заживем. Я еще им покажу. Узнают, кто таков Сыромолотов.
Раскатистый пушечный выстрел прерывает его размышления. Звякнула фарфоровая посуда в горке. Егор Саввич вскочил, подбежал к окну и распахнул створки. До пояса высунулся на улицу, вглядываясь в густеющие сумерки.
— Алексашка пальнул, стервец, — зло бормочет Егор Саввич. — Еще пуд намыли. А может, и самородок опять нашли. Радуется. Ишь, какие порядки завел: пуд золота — пушка палит. Самородок подняли — опять же палят. Ну, радуйтесь, радуйтесь. А чему радуетесь-то? Чужое золото моете, воры. Погодите ужо.
Пальцы сами собой сжались в два крепких кулака. Сыромолотов грозит кулаками в темноту улицы.
— А вот и к нам придет праздник. Уж мы тогда тоже пальнем. Да так пальнем, что жарко вам станет…
Майский только что вернулся из Златогорска. Оставив Пегаса на конном дворе, директор пошел в контору, надеясь еще застать там Ивана Ивановича.
Дверь в кабинет парторга была чуть приоткрыта. Майский распахнул ее и остановился на пороге. В комнате никого не было. Но в полумраке Александр Васильевич заметил какое-то движение у стола и громко сказал:
— Иван Иванович, ты?