— Офицеры говорили, что русские разбиты. Москву защищают смертники, которых приковали цепями к пулеметам и орудиям. Офицеры лгали. Русские не разбиты. Они бомбили. У них новые орудия. О, это надо пережить! Земля становится черной. Мы отошли. Говорили, что это новые позиции. Утром на позиции налетела конница. Головы летели на снег. Мы с Петером убежали. Война проиграна. Гитлер с ума сошел, вздумав победить русских. Мы с Петером идем домой. С нас хватит.
— А боже мой, разве они дойдут? — недоумевала Давгялиха.— Замерзнут же, черти.
— Пускай замерзают, не надо было сюда переться,— ответил Лешка.
Немцы между тем ухватились за Михася, как за человека, хоть немного знающего немецкий язык, и пытались выяснить, как лучше пройти, чтобы миновать город. В городе их поймают и расстреляют. Михась пытался объяснить, но, видимо, его плохо понимали.
— Лешка, может, у тебя карта есть? — спросил он у Лямзы.
Тот притащил учебник географии. По маленькой карте Михась показывал немцам, как лучше обойти город. Долговязый солдат всматривался в карту и, кажется, понял, что хотел показать ему Михась.
Он схватил руку Михася, долго жал ее, потом похлопал по плечу.
— Данке, данке шон.— Что-то быстро стал говорить своему товарищу.
— Неужели пойдут? — спросила Давгялиха.
— А куда им деваться...
— Драпают...
— Дождались и мы, что они убегают.
— Пришить бы их тут...
— Нашел кого пришивать.
— Далеко не уйдут.
— Это как пить дать...
Давгялиха открыла ящик, достала буханку хлеба.
— На, бери... С голоду ведь подохнете,— сказала она, подавая хлеб долговязому.
Тот растерянно мигал белесыми ресницами. Потом упал на колени, старался схватить Давгялихину руку, но она испуганно спрятала ее за спиной. Немец что-то закричал на того, что сидел на табуретке, потом вскочил, полез к нему за пазуху. В его шероховатых пальцах вдруг блеснул тоненький золотой перстенек. Немец совал его Давгялихе, но она оттолкнула его руку. Он, видимо, понял, что перстенек женщина не возьмет. Тогда он припал к ее руке губами.
— Их верде эс нихт фергессен,— сказал он.
— Что он говорит? — спросили у Михася.
— Что он никогда этого не забудет...
— Ничего удивительного — такое запомнишь.
— Если жив останется.
— Далеко им идти...
Когда немцы наконец ушли, Давгялиха сказала:
— Буду я у него перстенек брать... Может, с убитого снял, вот и хочет отдать.
34
Наконец женщин отделили от мужчин. В другую камеру перевели и Ядвисю. Самороса тоже переселили из большой камеры в меньшую. Тут было более просторно, но сыро и холодно, да и лежать приходилось на полу.
Во двор их не выпускали. Тяжелая без ручек параша воняла, и от этой вони, от запаха грязных немытых тел, от сырости и голода кружилась голова. На третьи сутки, когда косоглазый, плюгавый надзиратель открыл дверь, приказав выносить парашу, Саморос прорвался вперед. Надзиратель отступил, погрозив корявым пальцем:
— Ну ты, бешеный!.. Мало тебя били?
Сзади Самороса держали, кажется, Савка-цыган и Степан Корнев, молодой парень из-под Усвятов. Никита вырвался, будто он мог что-то сделать надзирателю.
— Я требую прогулок. Слышишь ты, косой черт? Передай своим немцам, что мы требуем прогулок.
По коридору бежало еще несколько надзирателей. У одного из них в руках звенела связка ключей. Косой надзиратель медленно вытаскивал из кобуры пистолет.
Савка со Степаном тянули Самороса в глубь камеры, потом бросили его и сами отбежали.
— Тебе не хватает воздуха? — спросил надзиратель, угрожая пистолетом.— Взять его!..
Двое сильных, по-деревенски неповоротливых надзирателей, пьяноватых, а потому и отчаянных, подхватили Самороса под руки. Он не сопротивлялся: весь заряд его энергии был уже растрачен.
Пять суток отсидел Саморос в сыром тесном карцере. Когда его вытащили оттуда, он едва держался на ногах. Перед глазами плыли желтые круги и все покачивалось, словно на крутых волнах.
Камера показалась ему родным домом. Савка-цыган стоял над ним на коленях и что-то говорил. Никита словно оглох. Слова для него не имели никакого значения.
Он знал, что после карцера уже не поправится, но не раскаивался, что тогда погорячился. Теперь ему было все безразлично. И даже то, что сделала Степанида, его не волновало. Что можно ожидать от женщины, обезумевшей от ревности? Коршукову повезло... Ого, тот всегда был хитрецом. Такая женщина... Не побоялась пойти на такое задание. Степанида не пошла бы. А Вера?.. Где она? Вера славная! Вот кто была бы преданной женой. С такими ничего не страшно, даже смерть.
— Ну что, дорогой, смотришь,— наклонился над ним Савка.— Задыхаешься... Погоди, я сейчас открою окно. Камера проветрится.
Он залез на стол — две широких толстых доски,— вытащил из-за решеток тряпки. В камеру ворвался ветер. Под потолком закружились белые колючие снежинки.
Цыган кричал сверху, как с неба:
— Ой, завируха!.. Метет, света белого не видно. Ежели не потеплеет, замерзнем.
На него закричали:
— Затыкай окно! Надумал совать нос во двор — мороз откусит!
— Хлопцы! — завопил цыган. Повернувшись лицом к камере, он махал руками. Никто не понимал, что с ним произошло.