Скшетуский прочитал:
– «Вопрос: Отчего кавалерия валашская зовется легкой? Ответ: Оттого что легко удирает. Аминь». Гм! Верно! Однако в книжице твоей странное весьма материй смешение.
– Потому что это книжка солдатская: так что к молитвам разные instructiones militares[17] прилагаются, из которых узнаешь, ваша милость, про все нации, какая из них достойнейшая, какая подлая; касательно же валахов оказывается, что трусливые из них ребята, да к тому еще и вероломцы великие.
– Что вероломцы – точно. Оно видно даже по неприятностям князя Михаила. Честно говоря, я тоже слыхал, что солдат из ихних неособенный. А все-таки у его милости князя валашская хоругвь, где в поручиках пан Быховец, очень хороша, но stricte[18], честно говоря, не знаю, найдется ли в той хоругви два десятка валахов.
– А как ты, ваша милость, полагаешь, много вооруженных людей у князя?
– Тысяч восемь, не считая казаков на стоянках. Однако Зацвилиховский говорил, что сейчас новые наборы производятся.
– Значит, даст Бог, какой-нибудь поход под началом господина князя будет?
– Поговаривают, что большая война с турчином готовится, сам король со всею ратью Речи Посполитой выступить намерен. Известно мне также, что подарки татарам прекращены, а татары о набегах и думать забыли со страху. Про то я и в Крыму слыхал, где поэтому, вероятно, принимали меня таково honeste[19], ибо есть еще слух, что, когда король с гетманами двинется, князь должен ударить на Крым и татар разбить окончательно. Похоже, так оно и будет – на кого еще такое возложить можно?
Пан Лонгинус вознес к небу руки и очи.
– Пошли же, Господи милосердный, пошли же таковую священную войну во славу христианства и народа нашего, а мне, грешному, дай в ней обеты мои свершить, чтобы in luctu[20] мог я быть утешен или славную смерть нашел!
– Ты, сударь, обет насчет войны дал?
– Такому достойному кавалеру все тайны души открою, хотя и долго рассказывать; но раз ты, ваша милость, ухом благосклонным внимаешь, тогда incipiam[21]. Тебе, сударь, уже известно, что герб мой зовется Сорвиглавец, и потому это, что под Грюнвальдом предок мой Стовейко Подбипятка трех рыцарей, скакавших бок о бок в монашьих куколях, подобравшись сзади, одним махом обезглавил, о каковом славном подвиге старинные летописи сообщают с великой для предка моего хвалою…
– Не слабее, видать, рука предка твоей руки, так что прозвали Сорвиглавцем его справедливо.
– Ему король и герб пожаловал, а в гербе три козьих головы на серебряном поле в память о трех рыцарях, потому что такие же головы на их щитах были изображены. Герб и этот вот меч предок Стовейко Подбипятка передал потомкам своим, наказав продолжать славу и рода и меча.
– Ничего не скажешь, достойное родословие!
Пан же Лонгинус принялся печально вздыхать, а когда ему наконец малость полегчало, признания свои продолжил:
– Будучи, значит, в роду нашем последний, дал я в Троках обет Пресвятой Деве пребывать в целомудрии и не пойти к венцу, прежде чем, по славному примеру Стовейка Подбипятки, предка моего, трех голов тем же мечом с одного маху не отсеку. Добрый Господи, ты знаешь, что я сделал все, от меня зависящее! Целомудрие сохранил по сей день, сердцу нежному приказал молчать, брани искал, да только счастье вот меня обходит…
Поручик усмехнулся в усы.
– И не отсек, ваша милость, три головы?
– От! Не случилось! Везенья нету! По две еще приходилось, но три – никогда. Никак не выходит сзади подъехать, а неприятеля не попросишь, чтобы рядком под замах строился. Один Бог и знает мои удрученья: сила в руках-ногах есть, имение предостаточное… Но adolescentia[22] уходит, скоро сорок пять лет исполнится, сердце любови требует, род угасает, а трех голов как не было, так и нету!.. Вот какой Сорвиглавец из меня. Посмешище людям, как справедливо говорит пан Заглоба, что я смиренно и сношу, Господу Иисусу к подножию полагая.
Литвин снова так завздыхал, что лифляндская его кобыла, по всей вероятности, из сочувствия к своему хозяину, принялась кряхтеть и жалобно посапывать.
– Одно я могу сказать вашей милости, – молвил наместник, – что, ежели под знаменами князя Иеремии оказии не подвернется, то, значит, не подвернется никогда.
– Дай-то Боже! – ответил пан Лонгинус. – Потому и еду просить службы у князя-воеводы.
Дальнейший их разговор был прерван внезапным шумом птичьих крыльев. Как уже было сказано, в зиму ту пернатые за моря не улетели, реки не замерзли, оттого повсюду над болотами было особенно много речной птицы. Поручик с паном Лонгином как раз подъезжали к берегу Кагамлыка, когда над головами их прошумела вдруг целая журавлиная стая, летевшая так низко, что можно было палкой докинуть. Стая неслась с отчаянными кликами и, вместо того чтобы опуститься в камыши, неожиданно взмыла вверх.
– Похоже, за ними кто-то гонится, – заметил Скшетуский.
– А вон, ваша милость, гляди! – воскликнул пан Лонгинус, указывая белую птицу, которая, разрезая косым полетом воздух, явно намеревалась приблизиться к стае.