– От того самого шляхтича, что однажды княжну уже спас, – он еще под Староконстантиновом отличился. Мы в пути повстречались, когда он в Замостье ехал. Только я спросил: «Что слышно?» – а он мне: «Богун убит». – «Кто ж его убил?» – спрашиваю, а он отвечает: «Я!» На том и расстались.
Вспыхнувшее было лицо Скшетуского побледнело мгновенно.
– Шляхтич этот, – сказал он, – приврать любит. Нельзя его словам верить. Нет! Нет! Да и Богуна одолеть ему не под силу.
– А ты сам его разве не видел? Помнится, он сказывал, будто к тебе в Замостье едет.
– В Замостье я его не дождался. Сейчас он, верно, в Збараже, но мне комиссаров хотелось побыстрей догнать, потому на обратном пути из Каменца я туда заезжать не стал и так его и не увидел. Одному Богу известно, сколько правды в том, что он мне о ней рассказывал в свое время: будто бы, когда в плену у Богуна сидел, случайно подслушал, что тот ее за Ямполем спрятал, а потом собирался везти венчаться в Киев. Может, и это, как все прочие его россказни, неправда.
– Зачем же тогда в Киев едешь?
Скшетуский замолчал, какое-то время слышны были только свист и завывание ветра.
– Послушай-ка… – сказал вдруг, хлопнув себя по лбу, ловчий, – ведь ежели Богун не убит, ты легко к нему в лапы попасться можешь.
– За тем и еду, чтобы его отыскать, – глухо ответил Скшетуский.
– Как это?
– Пусть Божий суд нас рассудит.
– Думаешь, он драться с тобою станет? Скрутит да и велит живота лишить либо продаст татарам.
– Я ж с комиссарами еду, в их свите.
– Дай Бог нам самим унести ноги, что уж там говорить о свите!
– Кому жизнь в тягость, могила в радость.
– Побойся Бога, Ян!.. Да и не смерть страшна, все там будем. Они тебя могут туркам продать на галеры.
– Ужель ты думаешь, пан ловчий, мне будет хуже, чем сейчас?
– Вижу, ты совсем отчаялся, в милосердие Божие утратил веру.
– Ошибаешься, пан ловчий! Я говорю, худо мне жить на свете, потому что так оно и есть, а с волей Господнею я давно смирился. Не прошу, не сетую, не проклинаю, головою о стенку не бьюсь – только долг свой хочу исполнить, пока жив, пока силы хватит.
– Но боль душевная тебя точно яд травит.
– Господь затем ее и послал, чтоб травила, а когда пожелает, пошлет исцеленье.
– На этот довод мне возразить нечего, – ответил ловчий. – Единственное наше спасение во всевышнем, он один – надежда наша и всей Речи Посполитой. Король поехал в Ченстохову – может, вымолит что-нибудь у Пресвятой Девы, а не то все погибнем.
Воцарилась тишина, только из-за окон доносилось протяжное драгунское «Werdo».[170]
– Да-да, – сказал, помолчав, ловчий. – Все мы уже скорее мертвы, чем живы. Разучились люди в Речи Посполитой смеяться, стенают только, как сейчас в трубе ветер. Прежде и я верил, что лучшие времена настанут, пока в числе послов сюда не приехал, но теперь вижу, сколь надежды мои были тщетны. Разруха, война, голод, убийства, и ничего боле… Ничего боле.
Скшетуский молчал, пламя горящих в очаге дров освещало его исхудалое суровое лицо.
Наконец он поднял голову и промолвил серьезно:
– Бренна жизнь наша: пройдет, минует – и следа не оставит.
– Ты говоришь, как монах, – сказал ловчий.
Скшетуский не отвечал, только ветер еще жалобнее стонал в трубе.
Глава XVII
На следующее утро комиссары, и с ними Скшетуский, покинули Новоселки, но плачевно было дальнейшее их путешествие: на каждом привале, во всяком местечке их подстерегала смерть, со всех сторон сыпались оскорбления, и были они горше смерти – в лице комиссаров оскорблялись величие и могущество Речи Посполитой. Кисель совсем расхворался, и на ночлегах его прямо в горницу из саней вносили. Подкоморий львовский оплакивал позор свой и своей отчизны. Капитан Брышовский тоже занемог от бессонницы и неустанного напряженья – его место занял Скшетуский, который и повел дальше несчастных путников, осыпаемых поношениями и угрозами бушующей толпы, в постоянных стычках отражая ее натиск.