Набоков, давая определение интеллигенции, заметил, что ее всегда отличала «интенсивная симпатия к слабой стороне вне зависимости от ее национальности». Увы, то, что слабее или меньше, не всегда справедливее. Говоря о бешеных бомбежках Грозного, Сергей Ковалев почему-то упорно не замечает злодеяний дудаевских боевиков. Против русских, говорит он, выступает «вооруженный народ», а значит, мы не имеем права воевать против всего народа. Трудно, однако, не заметить, что, поголовно вооружившись, этот народ загнал себя в ловушку абсурда, когда все чаще и чаще он поднимает оружие лишь для того, чтобы защитить свое оружие.
Политическая сцена Москвы представляет сейчас собой лабиринт интриганства, неумных, но запутанных маневров, бесконечного раздора, в который, увы, вовлечены и все фракции демократов. И это, к сожалению, единственное, что вдохновляет умы. Общаясь со многими выдающимися фигурами, я заметил, что эти фигуры увядают, когда речь заходит о каких-то глобальных или, еще пуще, отвлеченных вопросах, и воспламеняются только лишь при обсуждении возни в московских кабинетах. Не будет большим преувеличением сказать, что любая фигура мнит себя будущим президентом.
Общественность боится, что покорение Чечни поставит под угрозу судьбу реформ и российской демократии. В этих опасениях есть серьезный резон, почему, однако, никто не замечает, что распространение дудаевщины вообще отберет у демократии какие бы то ни было шансы на выживание?
В американской прессе в эти дни было модно отсылать Ельцина к русской классической литературе в ее «кавказском периоде». Почитал бы, дескать, Лермонтова и Толстого, не полез бы в Чечню. Трудно, однако, сказать, на какие вопросы сегодня ответили бы байронические стихи бесстрашного поручика, который и сам сражался против горцев в составе отряда, который бы в наши дни назвали «спецназом». Трудно с этой точки зрения понять и «мэссидж» Хаджи Мурата, героя гениальной толстовской последней прозы, человека, который ненавидел русских поработителей, но еще больше ненавидел имама Шамиля, убившего его семью и ослепившего его сына. И уж совсем трудно извлечь политические уроки из описания морозной ночи в горах, когда под ногой, словно выстрел, трещит любая ветка. Чтобы извлечь из классики уроки, придется опять обращаться к Достоевскому, а именно к его кружку отвязанных бесов.
Нынче все, и русские, и чеченцы, и националисты, и державники, и демократы, во всех ипостасях, застряли в расставленных ими самими ловушках. Гуляют только бесы.
Хиппи и преппи[336]
Сколько бы ни твердили республиканцы в конгрессе, что их возмущает не «секс», а ложь под присягой, все это дело президента Клинтона и Моники Левински выглядит как безобразная сцена ревности на коммунальной кухне. Или, скажем, как пресловутые советские судилища по «аморалке», когда из зала в духе сатирической песенки Галича вопят: «Давай подробности!» Как это возникло в стране, где еще недавно, то есть несколько десятилетий назад, царило байроническое отношение к любви, как бы приплывшее из повестей Хемингуэя и песен Фрэнка Синатры? Год назад мы еще только поеживались, узнавая о мерзких сыскных делишках «независимого советника» Кеннета Старра, теперь масштаб лицемерия потрясает. Могущественные сенаторы и конгрессмены в буквальном смысле перетряхивают грязное белье, рассматривают пятна, оставшиеся после любовных утех, цинично выворачивают наизнанку интимную жизнь и даже физиологию своего президента. Республиканцы пытаются представить это дело как торжество американской демократии: все равны перед лицом закона и даже президент не является исключением. Этот постулат, однако, легко поворачивается в противоположную сторону: если даже и президента можно вот так, со свистом и улюлюканьем всенародно изнасиловать, значит, и с каждым гражданином можно поступить так же, и священное право «прайвеси» (частной жизни) уже никого не защитит перед лицом такого «закона».
Трудно все это объяснить межпартийной борьбой и даже «заговором ультраправых сил», хотя и то и другое, безусловно, имеет место. Интенсивность антиклинтоновской кампании подогревается сильнейшими эмоциями, какой-то странной амальгамой нетерпимости, зависти, неполноценности. Чтобы понять, откуда эти эмоции взялись, надо отступить назад на три десятилетия, в те времена, когда Клинтон был двадцатилетним длинноволосым юнцом, чуть ли не «хиппи», а главный его низвергатель, бывший спикер Палаты представителей Ньют Гингрич (между прочим, «ньют» – это «тритон» по-английски) был студентом консервативного склада, аккуратистом в галстучке и с розовыми коленками из-под шортов; на кампусах таких пацанов называют «преппи».