И вот куры квохчут, контуженые вопят, балерины шуршат пачками, звякают ложками в чашках, сплетничают о кавалерах, тренькает на поворотах трамвай, которого в Вильне отродясь не было, а все-таки в каком-то смысле он есть (да-да, мне тоже всю жизнь кажется, что у нас есть трамвай, говорит фотограф), — и я думаю, надо же, сколько ароматной, сочной, грохочущей, орущей и шепчущей жизни может быть в обычных черно-белых снимках, а потом понимаю, что никаких снимков тоже нет, мы же просто разговариваем о них, а не смотрим альбом, который лежит где-то в другом месте и вообще еще не собран.
«Не буду тебе альбом показывать, — смеется фотограф. — Тот, который ты сейчас смотришь, явно лучше».
Он все понимает.
Точно так же мне когда-то показали — полностью, без купюр — пьесу «Враги» Яромира Хладика, и мне, помню, совершенно не с кем было ее обсудить, разве только рассказ Борхеса, но при чем тут рассказ.
Я с тех пор живу, зная, что я каким-то чудесным образом и есть тот самый тайный зритель, для которого старался драматург, и Борхес наверняка знал, что кто-нибудь из его читателей не просто прочитает рассказ, а увидит пьесу, а иначе зачем вообще все.
И то же самое было с романом, описанным в рассказе (рецензии) «Приближение к Альмутасиму». То есть я огромные фрагменты из него помню — не из рассказа, а из романа. Не наизусть, конечно, а так, в общих чертах. Как кино, которое очень впечатлило в детстве. Некоторые отдельные эпизоды «Арабского кошмара», помню, поразили меня сходством, причем стилистическим, как будто один и тот же переводчик… И только потом до меня дошло, что откуда бы тут взяться переводчику.
Удивительно все-таки, что до сих пор мне как-то в голову не приходило, что об этом можно поговорить. И тем более написать. Надо же.
Я не люблю отвечать на дурацкие вопросы из серии «Какую книгу ты возьмешь с собой на необитаемый остров?», но на практике получается, что я, конечно, возьму туда Борхеса. То есть книгу-то брать не стану, просто я никуда не денусь от текста, который живет во мне так долго и так продуктивно, что вряд ли теперь можно отделить одно от другого, определить, где заканчиваюсь я и где начинается борхесовский текст, который я живу с восемнадцати, что ли, лет, непрерывно перечитывая, переосмысливая, пересматривая, осваивая, практикуя. Строго говоря перечитываю я его очень редко, раза три с тех пор, может быть, не больше, да и это было не обязательно, я и так состою уже из этого вещества.
Борхес использовал литературу не по назначению, вот в чем дело. Точнее, он помог литературе вспомнить ее подлинное назначение — быть мостом из пространства обыденности в пространство мифа, быть пищей, водой и компасом для тех, кого какого-то черта занесло на этот мост, и теперь надо идти, вперед ли, назад ли, неважно, да и кто разберет на таком мосту, что в какой стороне.
Я все время невольно сверяю свою жизнь с текстами Борхеса, и это бывает очень забавно — думать: ага, вот, оказывается, каков Алеф. И вот как действует Заир. И прошлое, смотри-ка, действительно пластично, вот это уже изменилось, — вот это, и вот, и свидетели, бедняги, твердят прямо противоположное тому, что говорили десять лет назад. Я уже знаю, почему человек, прочитавший тайное имя Бога на шкуре ягуара, не стал ничего менять. И почему для придуманного во сне так важно было шагнуть в огонь, чтобы узнать свою природу. И как появляются (действительно ведь появляются!) хрёниры, и вообще как мир может стать Тлёном, хотя это все-таки слишком медленно происходит и сдувается на полпути, потому что сила инерции велика и надо больше стараться. То есть для меня все это теперь такая документальная проза. Вернее, научпоп для самых маленьких на тему «Как устроено ВСЁ».
Насколько, оказывается, мощное влияние на меня оказало то, что выглядит как просто литература.
Всякий художественный жест — не просто демонстрация намерения изменить реальность и указание направления изменений. Это еще и действие (как правило, бессознательное), пронизанное соответствующим намерением.
Поскольку современный человек (в том числе художник) существо хлипкое и, скажем так, не очень могущественное, изменения в реальности происходят минимальные, стороннему наблюдателю (а зачастую и самому художнику) не заметные, да и те далеко не всегда. Тем не менее вопрос стоит именно таким образом. Демонстрация намерения изменить мир и указание направления — как минимум.
Поехали дальше. Получается, что для всякого потребителя искусства любимые тексты, картинки, мелодии и т. п. — варианты желательной или хотя бы приемлемой новой реальности. Обещание изменений, которые нас по тем или иным причинам устраивают. Потребитель этими рассуждениями, как правило, не заморачивается, не отдает себе отчет, о чем идет речь, оперирует категориями «нравится — не нравится», «мое — не мое» или подбирает соответствующую аргументацию, убедительную, по крайней мере, для внутреннего употребления.