Он лежал и смотрел поверх воротника шинели, наброшенной на одеяла, в замерзшее окно.
Окно – камин зимы, холода, смерти. Заиндевелые стекла лили в комнату потоки стужи. Тепло печурки встречало холод где-то посредине комнаты. Граница этого фронта все время гуляла, а ночью, когда печка начинала стыть, подползала к ногам спящих и продвигалась к поясу, к плечам, к ртам, чтобы затопить их холодом, как вода – корабельные люки.
Ледяной воздух подползал к подбородку. Домерщиков прятал голову в скудный ореол печного тепла.
Железную печурку топили словарями – англо-, фанко-, немецко-русскими… Оставался последний – итальянский…
Смерть входила в дом через окно. Он сжался и затаился, как когда-то в детстве, прячась от ранней побудки с утлой надеждой: а вдруг не найдут?
Если совсем не дышать, то Страшная Старуха, может быть, не отыщет его под грудой тряпья?…
Но тут стукнула дверь, и Смерть отступила к окну, присев на обледенелый подоконник.
Судьба улыбнулась ему даже умирающему… В тот день Екатерина Николаевна с трудом дотащилась до дома и выложила из старой хозяйственной сумки сокровища: осьмушку сыра, банку сгущенного молока, пачку печенья, плиточку шоколада и бутылку портвейна.
Он знал, откуда это.
Он знал, что утром Кити отправилась на прием к командующему Балтийским флотом вице-адмиралу Трибуцу. Она шла сказать ему, что умирает Домерщиков. Наверное, эта фамилия о чем-то говорила Трибуцу, и он распорядился выдать спецпаек.
Он цедил жизнетворный, согревающий напиток по каплям и знал, что Страшная Старуха пьет с ним на брудершафт.
Ну что ж, не каждому так удается попрощаться с жизнью.
Ему шестьдесят. Не много. Но и не мало. Право, за эти годы он пережил, испытал и прожил столько, что иному не выпадет и на две жизни.
Все, все, все было: роскошь и нищета, бои и благоденствие, заморские страны и любимый до слез, до тихого обожания Питер, воля открытого моря и неволя за колючей проволокой, лучшие вина и красивейшие женщины, отцовское счастье и боль навечной разлуки…
Все было.
И слава Богу!
С тем он и умер.
И первый корабль его – он же последний из пощаженных войнами и временем всех прочих его кораблей – крейсер «Аврора», тоже умер. Остуженный, покинутый, израненный, набрал сколько мог студеной балтийской воды и впечатал киль свой в дно Ораниенбаумской гавани.
Но одиссея их – человека и корабля – престранным образом продолжилась и после смерти.
Труп бывшего мичмана «Авроры» и «Олега», старшего офицера «Пересвета» и командира «Млады», бывшего капитана «Рошаля» был отвезен вдовой на набережную реки Карповки и там оставлен по причине малосилья. Рядом – и справа, и слева – лежали десятки, сотни других заледеневших тел. Земля, убитая морозом, не принимала их. Не пухом была она им – тверже мрамора в этом морге под открытым небом. Кто оказался рядом с ним в том загробном, точнее, безгробном бытии его тела? Быть может, такой же скиталец морей, каких по сю пору немало в этом городе? Или ученый, не успевший подарить миру свое открытие? Старуха, некогда блиставшая на балах фрейлина, чудом не загремевшая в Соловки? Мастер, унесший с собой секреты дедовского ремесла? Юная дева из отряда МПВО?… Цвет Петербурга и крепь Ленинграда лежали там.
Зима одела их всех в снежные саваны, вьюги отпевали их, небо зажигало им звезды вместо поминальных свечей.
Так лежал он и девятый свой день, и сороковой. Так лежали они все на берегу реки-оборотня: простецкая Карповка обернулась вдруг легендарным Стиксом. И все они терпеливо ждали ладью Харона.
Харон не приплыл, а приехал на бортовом грузовике. И не один. Их было несколько, этих печальных перевозчиков бренных тел. И везли они свой скорбный груз через весь город, за Обводной канал, на Среднюю Рогатку к воротам Кирпичного завода.