Время от времени я чувствовал, что мне нужно уединиться на несколько часов, чтобы вернуться свежим и отдохнувшим. Я уходил вздремнуть в заброшенную комнату в семейном общежитии, на ту самую кровать с зелеными бумажными простынями и шерстяными одеялами, от которых в армии никуда не деться. Поначалу, засыпая, я опасался возвращения ночных кошмаров, как это было после вылета, когда я трижды упрямо атаковал одну и ту же цель. Однако эти сны не возвращались, и единственным, что нарушало мой отдых, были звонки оперативного телефона, общего для четырех зданий семейного общежития; по нему звонили, чтобы, в соответствии с летным расписанием разных эскадрилий, будить и вызывать нужных пилотов.
На четырнадцатый день войны, когда начало темнеть, я сел в служебную машину Голди — теперь мою машину! Трагическая гибель Голди во время тренировочного полета, за три дня до начала боевых действий, сейчас была почти забыта из-за военных потерь. Все, что я слышал о нем в эскадрилье, свидетельствовало, что это был выдающийся человек, и я надеялся, что он удостоится заслуженного признания и памяти.
Я поехал в Тель-Авив, к родителям, чтобы проведать свою семью прежде, чем нанести запланированные визиты родственникам погибших. Поездка по стране, погруженной во мрак из-за затемнения, оказалась шоком. До этого у меня не было ни секунды, чтобы подумать, как выглядит жизнь «снаружи». Мне показалось, что непроглядная темень, сквозь которую я ехал из Тель-Нофа к родительскому дому, была вызвана не только отсутствием уличного освещения и освещенных окон, но имела куда более глубокий смысл. Непроглядный мрак окутал основы всей нашей жизни, всего нашего существования, и никто не знал, сколько времени пройдет, пока не явится кто-то, способный вернуть нам свет.
Я позвонил в дверь родительского дома. Не помню, кто мне открыл, но Нета тоже подошла к двери. Ей было два с половиной года, и секунд пять она смотрела на меня изумленными широко раскрытыми глазами. Я подхватил ее на руки и вынес на лужайку. Никто не последовал за нами.
Я понимал, что из всех, кто сейчас дома, она единственная, кто не сможет вспомнить меня, если меня убьют завтра, или послезавтра, или послепослезавтра, или в любой другой день, пока идет война. Я прижал ее к груди, не в силах сказать ей ни слова. Я ходил с ней по траве, туда-сюда, тесно прижимая к себе; мы оба по-прежнему молчали. Когда мои чувства слегка успокоились, я чуть-чуть отстранил ее от себя, чтобы рассмотреть ее лицо и запечатлеть его в своей памяти. Наконец, я собрался с силами и спросил, как у нее дела.
Нета не отвечала. Где-то минуту она лишь глядела на меня своими большими темными глазами. Затем она снова положила голову мне на правое плечо и по собственной инициативе обняла меня левой рукой за другое плечо, просунув, как она любила, ладошку в узкое пространство между погоном и форменной рубашкой. Я ощущал все ее пять пальцев. Они не знали покоя и непрестанно гладили и массажировали мое плечо, безмолвно говоря мне:
Я продолжал носить ее по лужайке, понимая, что все остальные смотрят на нас сквозь большие раздвижные стеклянные двери, закрывающие жилую комнату. Мне это было неважно. Ибо маленькие пальчики хотели сказать мне еще кое-что:
Я медленно вошел в дом. Здесь были все: Мирьям, мои родители, родители Мирьям. Впервые мне пришло в голову, что никто из них не знает, что я участвую в боевых вылетах. Они твердо верили тому, что Мирьям сказала им в первый день: о том, что я буду летать, не было и речи.
Не помню, о чем именно мы говорили те полчаса, которые я провел с ними. Помню лишь, что это была очень сдержанная и осторожная беседа. Разговор двух совершенно разных миров. Все сидевшие в комнате жили в знакомом мире, который был моим всего две недели назад, я же оказался в совершенно новой, параллельной вселенной, чьи обитатели вынуждены рисковать жизнью все время, пока снова не наступит мир.
Через какое-то время мой отец начал расспрашивать о моих друзьях, чьих родителей он хорошо знал. Хотя я страстно молился, чтобы об этом меня не спросили, вопрос все-таки был задан, и мне пришлось ответить, что Менахем Эяль пропал без вести. Услышав это, отец обеими руками схватился за левую часть груди, встал с кресла и ушел в дальний угол комнаты, бормоча слова, которые я не мог разобрать. Затем он вернулся, сжимая стакан виски, — и я понял, что не могу оставаться здесь ни минуты дольше.