Я предаю Злого во время десерта. Я предаю его легко. Я показываю его мужу и говорю сыто: «Мой жених из тренажерного зала».
«Да? – Он равнодушно вскидывает бровь. – Мы тоже пересекаемся с ним минут на тридцать. Когда ты уходишь на пляж».
«Так он и твой жених?»
«Перестань, – хмурится он. – Перестань…»
Мы должны были засмеяться. Придумать мою жизнь со Злым. Мы должны были рассердиться и помириться, вспоминая и продолжая невинный список всех случайных «женихов» и «невест».
Но наши семейные коды больше не действуют. Пароли, явки, адреса – провалены. Позади минное поле, заросшее дикими маками и ромашками, еще не приученными к клумбе. И улицы. Есть улицы – с безногим, безруким, безликим Пасквино, с уставшим в боях кондотьером Гаттамелатой, с домом Рембрандта, со странным названием «Ищи полдень». Но взгляд на них означает взрыв. Гибель.
Чашки, стулья, вокзалы, цветы в горшках, «ненавижу оперу», устрицы на площади Мадлен, визиты зубной феи, оправы для очков, шампунь, грибной суп, голубой домашний свитер, сигареты «госдума ночью»… Проклятые фашисты заминировали все, работая без устали и выходных.
Иногда кажется, что там, позади, все живо, все дышит… Но тот, кто нажимает на черно-белые клавиши, играет одной рукой. Мелодия звучит пронзительно тихо и как будто оглядывается, ждет. «Не тяни шею. Не тяни голову и шею… Иначе будет болеть».
Будет болеть, превратится в песок, исчезнет.
Если бы моя мама сказала: «Прости, я полюбила другую девочку», я, наверное, чувствовала бы себя так же. Я бы не смогла поверить в это. А когда смогла бы, это уже была бы не я.
Утром говорю себе: «Не пойду». Говорю сыну, говорю мужу. Плаваю нехотя. Плаваю, объявляя себя чернобокой лодкой с парусами из белой косынки. Говорю себе: «Не пойду», различая-пробуя разные интонации – от истерики до эсэмэски. Повторяя и повторяя, скатываюсь или поднимаюсь, не знаю, к Надюхе ли, к «Любви с голубями». Говорю…
Говорю звонко и вызывающе: «Не пойду!»
Я…
Я не заменитель сахара. Не имитатор. Не римейк. Не соевое мясо. Вообще не мясо. Я не беда его и не зазноба. Я не кожа, не волосы, не губы. Не те кожа, волосы и губы, от которых он сбежал в злость и шесть отчетливых до зависти кубиков на животе.
Или так: не я…
В два часа я сижу у бассейна, одетая по последней моде. В черных шортах и черных кроссовках. Я курю, умножая пожары и нарушая законы.
Я сижу у бассейна и смотрю. На детей, играющих в ресторан, на воду, на дверь тренажерного зала. Каждые пять минут она открывается. Злой выскакивает на улицу, садится на корточки, закрывает лицо руками, трет глаза.
«Обними меня», – говорю я. И девочка, наливающая бассейновый «суп» в пустые кофейные чашки, протягивает ко мне руки. «И ты обними, – говорит она. – Иначе нечестно».
Мама девочки смотрит на нас с улыбкой. Обнятая, я соглашаюсь попробовать суп. Понарошку. Он кажется мне вкусным. Я никогда такого не ела.
Я смотрю на дверь тренажерного зала и теперь уже не вслух, но почему-то хрипло говорю: «Обними меня. Обними…»
Через сорок минут Злой уходит. Я гляжу ему в спину и вижу его старость. Он сутулится, растерянно шаркает, он становится меньше ростом. Его сорок восемь лет быстро превращаются в семьдесят, и он подумывает о том, не покрасить ли волосы, остатки волос, хотя бы виски…
«Эй! – кричу я. – Эй! Эй ты, Злой!»
Я выскакиваю из супового ресторана, случайно переворачивая чашку, я бегу за ним вслед.
Догоняю. И обнимаю сама. За спину. Со спины. Я прижимаюсь щекой к лопатке и смыкаю ладони на пупке. Он шумно вздыхает. Замирает. И я.
Как карликовая пальма. Дерево-недоносок. Побег, прижившийся в скудной северной земле и чертом или чудом выкорчеванный и высаженный здесь.
Здесь. Где жара и Восток. Где нет людей. Где солнце нехотя покидает зенит. Где не имеет значения, что он сказал своей Джинджер и что ответила ему его Блюбелл.
Ночью мой сын – лунатик. Он разговаривает, машет руками, резко садится на кровати, встает, бережно прихватывает тяжелую белую простыню-одеяло и вместе с ней отправляется на балкон.
«Сынок, ты куда?» – тревожно спрашивает муж.
«Я просто иду», – говорит мой маленький мальчик.
«А зачем тебе одеяло?»
Он молчит. Спит. И я отвечаю за него: «По дороге на каждого человека может напасть сон».
Мы возвращаем путешественника в постель, по очереди целуя его в макушку.
Мой сон нападает с Запада. Холодным рациональным шепотом он сообщает об опасности для демократии, о том, что силы родины могут иссякнуть, если мы прекратим свои пусть жалкие, но потуги. Она задохнется, да. Но я лишь пожимаю плечами. Что мы можем дать родине, если не умеем ничего дать себе?
Мой сон сердится, считая, что я не должна разговаривать с ним голой. Он думает, что наносит смертельный удар, язвительно сообщая, что всё вот это – пошлость и стыд, позор и глянец… Он просит меня вернуться к пристойным мыслям, зайти в Интернет, увидеть-услышать, принять участие, встревожиться, что-нибудь распечатать, расклеить, раздать, обсудить, не молчать, быть в теме. Но я снова пожимаю плечами. Он шипит: «Курортный роман. Запоздалая месть. Банальность. Последняя гормональная битва».