Ее волосы когда-то были темными. Их можно было красить, но Мария не хотела. «Мой снег, моя зима».
«Не такая уж зима», – думал Яша.
Седина лежала в волосах пластами, как на горных вершинах. Просто была непривычной. И морщины тоже – остро прочерченные у глаз скорее улыбками, чем сомнениями, они были непривычными, но разглаживались вечерним вином. Здесь, в Тоскане, алкоголь тоже был на стороне женщин. Он позволял Яше рассматривать руки Марии, не замечая маленького пигментного пятна и чуть узловатых суставов. Яша ловил себя на мысли, что эти руки кажутся ему знакомыми и совсем не чужими.
Еще он думал о том, что, просыпаясь по крику петуха, страшась высот и дорог, он все еще не может сказать, что пришли-наступили годы, от которых можно отказаться, потому что «нет мне удовольствия в них».
Мария приехала к Яше в больницу в хороший день. В пустой с точки зрения плановой смерти. Иван Николаевич сказал, что Яша еще поживет. Даст Бог, поживет. Потому что все в нем – в пределах возрастных отклонений. И некоторое – вообще в норме. Спасибо диетстолу, который Яша делил со своими пациентами.
Оставаясь жить, Яша подумал о деньгах. Того, что удалось скопить, хватало теперь, чтобы снять квартиру, чтобы своя вода и своя постель. Хватало даже на то, чтобы время от времени ездить на такси. Это было почти предельным достижением и, конечно, распущенностью. Но Яша любил такси больше, чем трамваи и троллейбусы. У него были причины. Яна считала их мелочными и несправедливыми. «Троллейбус – наш рогатый брат!» – говорила она. «И муж моей бывшей жены», – отзывался Яша хмуро.
Начальник ТТУ просил у Яши руки Наташи Волоковой, потому что больше ее не у кого было просить. И Яша, Яков Никифорович, ощущая странную смесь брезгливости и ликования, даже не спустил его с лестницы. Напротив, напоил в хлам. И себя, и его. А потом – от совести или от удали, сам не знал – отдал ему и Наташу, и квартиру. Это, наверное, было благородно и по-мужски.
Но Яша-Яков не думал об этом. Провалился в новую жизнь отрицанием, под которым не было ни дна, ни фундамента. Ни, как выяснилось, его самого. После смерти Брежнева ушел из горкома в университет. Провожали и принимали его с почетом и недоверием. Экономическая состоятельность его решения уходила в минусы. И возраст был еще не тот, чтобы опускать паруса. Некоторые коллеги подозревали, что бегство это неспроста. И не бегство это, а попытка вернуть Наташу Волокову, чужую жену, чужую мать, доцента кафедры научного коммунизма.
Но он сел за диссертацию, смыслом которой была не война с Гегелем, а дружба с Марксом. И Маркс вывез его на защиту, как вывез тысячи других своих – верующих и неверующих – сыновей.
Это был хороший день. Прибыльный. Яша не удивился, когда Мария – черные брюки, черный свитер, светло-серый клетчатый шарф, туфли без каблука, почти мужские, почти кроссовки, – когда Мария сказала: «Я хочу пригласить вас в Италию».
«Сколько лет больному?» – деловито осведомился Яша, пересчитывая курс евро на доллары.
«Вы видели, как цветет миндаль?» – спросила она.
«…И зацветет миндаль, и отяжелеет кузнечик, и рассыплется каперс…» Яша читал эту книгу вслед за Лёвкой. От злости на него читал. И пытаясь помириться. И снова от злости. «Заметь, Лёва, я все понял: в старости кузнечик тяжелеет настолько, что не встает. То есть сначала усыхает до размера кузнечика, а потом не встает. Но мой кузнечик – еще ого-го-го… С каперсом, правда, не все ясно. Это что-то женское? Почему оно рассыпается в прах?»
Лёвка злился, хмурился, сжимал кулаки. Территория, на которую вторгался Яков, была местом его постоянной уязвимости. Лет в тридцать пять Лёвка пристал к матери с вопросом, крестила ли она его. И если да, то…
«То что? – взрывался Яков Никифорович. – То что? Документ тебе, свидетелей? С работы хочешь загреметь? И всех за собой потянуть?»
«К-к-к-крестила, к-к-к-конечно… Н-н-но т-т-ты же потом… это…» – мать смущалась и краснела.
«Обрезался!» – помогал ей Яков Никифорович.
Анекдот уже был? Или потом пришел, но попал ровно под Лёвку: «Абрам Моисеевич, вы или наденьте трусы, или снимите крестик…» Анекдот этот всегда был аргументом против всех Лёвкиных блаженных состояний: выдуманных обязанностей, пятилеток вины, взятых на себя, не чужих даже, а ничьих долгов. Крыть было нечем.
Но он, Лёвка, не крыл. Жил себе путано, сложно, позволяя себе радость редко и ненадолго. Стыдясь ее и пугаясь.
Яков Никифорович многажды хотел показать Лёвку психиатру. Потому что бред и бредни. Бредни о том, что Лёвкина геологоразведка… не разведка даже, а именно находка, и не одна – нефть, газ… Крупные месторождения. Лёвка был везунчик. Так вот она, они – уверенно так говорил, – они искушали, развращали, были прелестью, гадством, с которыми силами компартии справиться было нельзя. Это понять нужно было. Но все равно мало кто смог бы понять и отказаться.