«Там такого не скажут». Степановна опять поймала себя на прежней вздорной мысли, опять попыталась отогнать ее, вытеснить другими. Подумала съездить в город, пожаловаться (секретарь райкома всегда усаживал ее в президиуме рядом с собой), но тут же решила: не к чему. На что, собственно, будет она жаловаться? На председателя? Так нежто он против правил действует? На себя, что не доучилась? Что не знает какого-то закона Ома, без которого нельзя доить коров машинами?
В том месте, куда она хотела и не хотела пойти, можно было спросить и про этот злосчастный закон и про многое другое, что тревожило ее душу... Сейчас эта мысль уже не показалась Степановне такой зазорной, как вначале: то ли привыкла она к ней, то ли в самом существе этой мысли не было ничего худого, неладного. Тогда она встала, торопясь, натянула платье, накинула на плечи шаль — подарок на прошлогоднем празднике животноводов — и, таясь, как бы не разбудить деда, вышла на улицу.
Вечер выдался прохладный. Небо на закате еще горело последними, тусклыми красками, а в зените уже мерцали неяркие звезды. Где-то на другом конце села девки, надрывая голоса, пели частушки, горланил репродуктор возле правления, его никогда не выключали, и он исправно действовал с шести утра и до часу ночи.
Степановна посмотрела по сторонам и быстро зашагала к ферме (ежели кто встретится, не подумает ничего плохого), но, выйдя за околицу, резко свернула с привычной дороги на лесополосу, что вела к школе. Школу в Березовке построили недавно большую, на два этажа. Степановна прошла мимо пустого и темного этой порой здания, пересекла молодой школьный сад и увидела стандартный домик на одну квартиру, где жил директор.
Тут шаг ее сделался тише, походка нерешительнее... «Может, воротиться, пока не поздно?» – подумала Степановна, однако не воротилась, а поднялась на крыльцо и сразу же – была не была! – забарабанила в дверь, часто и гулко.
В ответ послышались спокойные шаги, дверь распахнулась, и на пороге показался мужчина. Он прищурил близорукие, под спокойными бровями глаза и ахнул, удивленный:
– Глаша, ты? Вот уж не ожидал...
– А я взяла, да и явилася. – Голос и весь вид Степановны был подчеркнуто небрежный, равнодушный, но открывший дверь мужчина не заметил этого.
– Вот и отлично... Ты проходи, пожалуйста.
– Пройду. За тем и прийшла, чтоб пройтить.
Он хотел взять ее за руку, чтобы ввести в дом, но Степановна сама заторопилась с крыльца: еще кто ненароком заметит ее тут, пересудов не оберешься.
– Твоей-то нема?
– Нету... Лечится все... Она ж ведь больная, ты знаешь.
– Знаю... — Степановна не удержалась, чтоб не съязвить голосом.
– Вот странно... Столько лет звал тебя, не дозвался. А вдруг сама пришла. Это как подарок.
– Дело есть, Вася, того и прийшла. Не было б дела, дома б гуляла.
Он попытался улыбнуться. – Спасибо и на этом.
Степановна оглядела комнату, куда он ее ввел, обставленную по-городскому, с письменным столом, самодельной книжной полкой от пола и до потолка, кушеткой и картиной в рамке, и тут же подметила, что хозяйской руки в доме нету, что прибирает здесь или сам хозяин, или на крайний случай школьная сторожиха бабка Степанида – абы как. На столе рядом с книгами стояли стакан с недопитым чаем и цветастый китайский термос – целую полку заставили этими термосами в сельпо, только их никто не брал, кому они нужны в деревне...
– Чаю хочешь?
– Не... Молока напилась... Да и не за тым прийшла.
...Глаша и Васька Смолянинов, последыш хромого конюха из «Ленинского призыва», пять лет проучились в одном классе. Жили они рядом, хата к хате, и вместе бегали в школу на другой конец села, километра за три. Бывало, стукнет Васька в окошко, а Глаша уже ждет этого стука, схватит книжки, вступит в теплые, с шестка, валенки, повяжет теплый платок, и за дверь. А кругом все белым-бело от снега, от инея, повисшего на садах...
Разлучила их война. Глаша осталась в Березовке, а конюх с Васькой и со всем остальным семейством погнал колхозный скот на восток. Там они и застряли. Отец Васьки прижился в степи под Чкаловым, а Васька вернулся в родное село, только не сразу, как прогнали немца, а через несколько лет, и уже не Васькой, а Василием Дмитричем, учителем физики.
Вот когда он и влюбился в Глашу. Было ей в ту пору девятнадцать; как и многие после войны, она боялась засидеться в девках, томилась и обрадовалась, когда узнала, что приехал Вася. Была Глаша тогда с длинной косой, чернобровая, стреляла глазами-звездами и уже входила в славу. Василий Дмитрич вырезал из районной газеты ее фотографии и заметки, рассказывающие о Глашиных успехах. Он готов был примириться и с ее пятью классами, и с ее говором, от которого успел порядком отвыкнуть, и даже с ее строптивым характером. Глаша из озорства насмешничала, вертела им, как хотела, однако принимала неуклюжие Васины ухаживания, топталась с ним на танцах в нетопленом, тесном клубе и слушала, как он читал ей на ухо стихи про любовь.
А потом откуда-то принесло в Березовку шофера Игната, в солдатской гимнастерке, с медалями, бойкого на язык и на руки, и все пошло прахом.