Мне двадцать семь. И у меня есть — в Ленинграде! — дом; свое жилье; угол; база; площадка; запасной аэродром на все случаи жизни. Только бездомный поймет это счастье. А уж СССР и вовсе не был приспособлен для одиночек, не желающих трудиться десять-пятнадцать лет на непокидаемом советском предприятии, чтобы получить жилплощадь, право на которую надо было еще отвоевать в комиссиях, и встать на очередь, и не вылететь из нее за пьянку или прогул, а вперед тебя будут совать блатных и нужных, и получишь ты на полпути к пенсии комнату в хрущобе на дикой окраине.
Огромный камень свалился с плеч, и Сизиф плюнул вслед моральному кодексу строителя коммунизма.
Никакие трудности, надобности и промежуточные желания больше не стояли между мной и желанием писать; временем писать; писанием как естественным образом жизни; писанием как потребностью, надеждой и высшей целью.
Глава пятая
Главные годы
1. Продуктивная сладость безделья
Всю школу я вставал в тридцать пять минут седьмого, по будильнику, зимними месяцами в темноте, и делал зарядку, перешедшую в жесткую разминку. После беспродыхного напряга школы — университет был разболтанным занятием в кайф; и учительство заставляло потеть только пока ты пол-урока объяснял материал, часа три-четыре в день-то всего; а в музее вообще не бей лежачего; а в газете ты уже просто сам себе хозяин. Вот на выездах в пампасах, деньгу зарабатывая, там пуп рвали — но ведь в охотку и не на всю жизнь.
Мне было двадцать семь с половиной, и я проснулся утром на собственной тахте в собственной комнате — и не сразу вспомнил невыразимое блаженство бытия: я не был обязан делать что бы то ни было.
Белка выскочила из колеса и обомлела от расслабления.
Она добежала!
У меня была прописка, жилье, университетский диплом, приличные записи в трудовой книжке. И я был свободен. Чтобы жить, существовать, думать что хочешь и делать что заблагорассудится — ты не был обязан совершать никаких усилий!
Обломов выпал с пожизненной каторги на диван.
Воспитанный в строгих трудовых представлениях — я просто плыл оглушенный по этому нескончаемому воскресенью. От ничегонеделанья захватывало дух, и дух уподобился прохладной и прозрачной голубой волне, невесомо катящейся сквозь чуждые ему будни.
При расчете в газете я получил стольник зарплаты и премии. Бывалый бомж на стольник мог прожить практически бесконечно и в меру счастливо. В гробу я видал всех, кто ниже меня ростом!
О-о-о! Я просыпался в одиннадцать и читал в постели. Брал прекрасный никелированный алюминиевый чайник, плоский, как танковая башня, купленный мной за четыре пятьдесят, и ставил на кухне чай. Доедал остаток вчерашнего батона и быстро мылся по частям под краном, спуская и задирая купленный еще в студенчестве дивный гэдээровский махровый халат за двадцать четыре рубля. (Ванная с дровяной колонкой стояла в коридоре на проходе, и при вселении мне веско объяснили, что в ванной они не моются, а ходят в баню. Я тоже любил ходить в баню, но не каждый день. А общежитская жизнь отучает от стеснительности; да и заходили они в полдень на кухню редко.) После чего со вкусом одевался в единственный комплект одежды и выползал в город. Вести рассеянный образ жизни.
Я бродил по набережным и переходил мосты, думая о своем. Совал нос во все закоулки и исследовал мебельные и комиссионные магазины, развлекаясь подбором очень малого количества нужных мне вещей за минимальные гроши.
Музеи не стоили мне ни копейки — я показывал зажатую при увольнении из Казанского корку Министерства культуры РСФСР. А там было тепло и сухо, и пусто в будни, и тихо, и масса интересного, наводившего на размышления. Многие ли бывали в Военно-Медицинском музее одноименной академии? А в железнодорожном?
Я читал в Публичке прижизненные издания Шкловского и Эйхенбаума, и курил потом в Катькином садике с аспирантствующими однокашниками. Книг было не купить, да и не на что.
И. И. И. Я попал в резонанс Городу. Словно стал — или увидел, ощутил себя? — оформленной фигурой из общего вещества окружающего Бытия, отделенную от окружающего лишь условно, контурами своего объема. Вот как сгребли воздух огромной рукой, покомкали, и вылепили меня — чуть плотнее воздуха и воды, чуть другого цвета, определенных очертаний, но тот же воздух проходит сквозь меня, те же колебания среды создают во мне рябь, та же энергия мира пронизывает меня в числе всего прочего и заряжает.
Не придуриваюсь и не «говорю красиво». Я стал как-то органично един с улицами и домами, скверами и дождем, прохожими и витринами. Вот перестал бороться с волнами и грести в какую-то сторону — а расслабился, отдался на волю волн, поплыл по течению, и стал получать от этого удовольствие, и стал любить волны и чувствовать их единую с собой природу, и увидел их красоту и прозрачность, и вместо преодоления их — тепло, ласка и покой.
Тогда я впервые увидел, что Ленинград красив — и как красив! Без слов, доказательств и знания — зрением и чувством воспринимаешь.