– Такова моя воля. А значит, и воля Божия. Я от Бога России дан, а ты вот от кого? Выйди-ка из-за шторы, любезный, представься по форме.
– Авель я. Неужто позабыл нашу встречу? Из-за твоего упрямства снова встретиться нам пришлось. А ить упрямство твоё смехотворно. И не ко времени. Чуешь? Небо гудит! А шаги в треске пламени слышишь? Это неслыханное мученье к тебе крадётся. Вон оно на воздушных простынках пальцем намалёвано!
Осмотревшись и намалёванного не увидев, он сперва впал в раздражение, затем почувствовал страх, а после – растерянность. Тут электричество в замке погасло окончательно. Двигаясь впотьмах, он налетел на какую-то жардиньерку и расстроился ещё сильнее: схлынула властность, как сквозь дырочку в медном тазу стала вытекать миропомазанность. В сокрушающей тьме Михайловского замка, сбиваясь на фальцет, он слабо крикнул:
– Ты где, отче? Покажись видом…
Ответа не последовало. Снова фальшиво и резко, – как будто разучивал сложную пиэсу неопытный музыкант – засвистал флажолет. А вслед за звуком, чуть светясь, странное дуновение пронеслось по Михайловскому замку! Словно бы вылетел из стальной трубы спёртый воздух и на лету стал превращаться в кудреватый водяной пар. Шевеления усов и бород, обшлага мундиров и завязочки женских панталон, бальные платья и серебряные черепа на шапках чёрных гусар на миг обозначились в облаке водяного сияющего пара.
– Какой ошеломляющий парад, – стараясь унять волнение, произнёс он тогда вслух.
От слов этих облако взвинтилось смерчем и на трижды перекрученной, витой ноге двинулось прямо к нему. Как под водой, стало нечем дышать. Судорожно втягивая в себя воздух, кинулся он из Михайловского замка прочь. На улице вздохнул спокойней. Здесь была жизнь достоверная: короткие ясные команды, стройно играющие оркестры, военные учения, походящие на чётко расписанные – танец за танцем – балы. А вслед за учениями и сами балы, по язвительному замечанию одного из свитских генералов, точь-в-точь напоминающие военные ученья… Витая нога, впрочем, вскоре забылась, а вот покашливанье и старческое насмешничество – те вспоминались не раз.
Теперь, в Тобольске, ясно припомнилась и первая встреча со старцем.
Утром 12 марта 1901 года с императрицей, частью свиты, кинооператором и его ассистентом, в шести закрытых каретах – автомобили у Александры Фёдоровны всё ещё вызывали подозрение – следовали на станцию железной дороги. Ветер порывами носил над мостовой колкий снег. Настроение, однако, было приподнятое, даже возвышенное. Предстоял путь по железной дороге в Гатчину. Мглистое, натыканное иглышками мороза, но все равно сыроватое петербургское утро не препятствовало сентиментальным, едва ли не поэтическим мыслям: дело в Гатчине предстояло любезное сердцу, дело семейное, нужное. Но и к истории, без сомнения, отношение имеющее: ехали вскрывать оставленный императором Павлом прямому наследнику по мужской линии пакет, вот уже сто лет хранившийся в опечатанном ларце.
Тихая детская радость от предстоящей поездки по железной дороге росла, ширилась, как вдруг на одном из перекрёстков, ближе к станции, чуть не под копыта кинулся то ли монах, то ли и вовсе какой-то побродяга. Костистый, простоволосый, в просторном, с чужого плеча армяке, из-под которого виднелась некогда серая, но от времени порыжевшая ряса. Был побродяга бледен лицом, на щеках имел розовые с неровными краями пятнышки, борода каурая метёлкой растыкалась в стороны. Однако, несмотря на худобу, чувствовалось: побродяга очень силён и уверен в себе.
Александра Фёдоровна вздрогнула. Кучеру приказано было остановиться.
– Надо бы еттого нищего в работы, – нахмурилась императрица.
– Милая Аликс, «Особое присутствие по разбору и призрению нищих» правом принуждать к работе не обладает. Да и сами побродяги нищету свою больше, чем дома призрения, ценят.
Выйдя из кареты, он протянул побродяге ещё с вечера заготовленный полуимпериал, произнёс «на счастье» и ободряюще улыбнулся. Побродяга глянул на полуимпериал, увидел на нём отчётистый царский профиль, перевёл взгляд с монеты на оригинал, булькнул горлом, цепко, двумя пальцами, ухватил монету и, не раздумывая, зашвырнул её далёко в снег. А сам внезапно стал валиться на бок.
– Regardez-moi! Вы гляньте только! Да у него настоящий обморок, – долетел фрейлинский смешок из кареты сопровождения, в которой тоже приоткрыли дверь.
– Ах, какой ньежный этот нищий, – поддакнул фрейлине кто-то из свитских.
Полежав несколько секунд с закрытыми глазами, побродяга вдруг перевернулся на бок, высолопил, как собака, язык, два-три раза лизнул им островок уже начавшего чернеть снега, стал подниматься на ноги, как вдруг, зарыдав, упал вновь. Из окна уже готовой двинуться дальше кареты было хорошо видно: нищий всё же встал, замахал руками, потом поочерёдно притронулся пальцами к нижним векам и, мыча, попытался что-то сказать:
– А-а-ль… А-эл-ь… … – вылетело у побродяги из горла, и за этими звуками вслед полетел глухой, с металлическим отливом – словно в груди у нищего была спрятана небольшая труба – чахоточный кашель.