– Обоих их с майором под суд надо отдать.
Екнуло сердце у Немальцева: прощай нашивки, прощай отставка.
А там Ирина с двумя детьми колотится.
Смотрит генерал на Немальцева внимательно, строго.
– Ну, – говорит, – а если б ты вел отряд, ты что бы сделал, чтобы воспретить им продажу казенных вещей?
Что бы он сделал? Он отобрал бы вещи да в тюки их, а в Варшаве получай. Так и доложил Немальцев.
– А они бы тебя, – говорит, – не послушались.
– Никак нельзя, – говорит Немальцев, – потому что с этапных пунктов я бы потребовал сейчас помощь, и потому должны повиноваться.
Посмотрел на него генерал и ничего не сказал. Потом подходит к солдатику, у которого сапог мочалой перевязан, и говорит ему:
– Ну а ты, голубчик, на что надеялся, продавая казенные вещи?
– На смерть надеюсь, ваше превосходительство, – говорит солдат, – так что порешил я за царя и отечество голову свою сложить и потому в одеянии больше не нуждаюсь.
Усмехнулся генерал и говорит:
– Сколько тут таких в отряде?
Говорит Немальцев:
– Семьдесят три.
– Ну, так вот что… Этих, так как они порешили головы свои сложить, в передовой отряд в Ложму, а ты тоже с ними. Не умел досмотреть за вещами, может, досмотришь, чтобы слово свое исполнили. А вины вашей я все-таки не снимаю: там уж как полковник, который вас будет принимать в том отряде, – хочет – есть запасные вещи – выведет в расход, а нет – его дело.
Пришел, наконец, и на войну Немальцев.
Только уж это не Севастопольская была. За все время так и не видел Немальцев неприятельских войск.
Кочевали из деревни в деревню, делали облавы в лесах, в деревнях, в клетях.
Раз спит Немальцев в избе с восемью солдатами, девятый, часовой, за дверями. Подкрались повстанцы и прирезали часового.
Окна выбили и палят в избу, где солдаты. Поджались солдаты ближе к окну, держат ружья наготове: и им встать нельзя, и те в них попасть не могут. Смотрят: лезет в окно коса, другая: норовят косами поймать кого-нибудь.
А тем временем подоспели другие солдаты, из других изб, всех повстанцев переловили.
Кончилась война. Доживает службу Немальцев. Чем ближе к концу, тем сильнее тоска по дому.
Вышел приказ восемнадцатилетних сроков отпускать домой.
А Немальцев двадцатипятилетний доживает. Обидно стало ему.
Пошел он к ротному, просит отпустить его.
– Поговорю я с полковником, только вряд ли.
– А сколько ему осталось? – спрашивает полковник.
– Шесть месяцев.
– О чем там толковать!
Пришел наконец и Немальцева службе конец. Вызвали всех их, отслуживших, в полковую канцелярию.
Вон они, лежат у писаря те белые бумажечки, на которых отставка их прописана. Вызывает писарь по очереди и раздает их.
А Немальцева отставку припрятал для шутки.
Кончили. Стоит Немальцев ни жив ни мертв.
– Тебе что? – спрашивает писарь.
– Как что? Отставку.
– Нет твоей отставки…
Все выдержал громадный до потолка Немальцев, а как увидел, что нет его отставки, зашатался.
– Есть, есть… Я пошутил…
Пули не свалили, а шуткой чуть не убили человека.
Смеются писаря.
Отошел Немальцев, взял отставку, – бог с вами, – и пошел на далекую родину.
Думал опять было удостоверить свою Ирину, да не то судил ему бог: умерла Ирина… ждала, все ждала мужа, двух месяцев только и не дожила до прихода.
Год прошел: сгорел ветхий домик Немальцева.
Выросли дети. Одного в солдаты угнали, другой в холеру умер. Ничего не осталось у старика. Только вот служба дозорная осталась да кудластый песик, что человеческими глазами глядит да слушает, точно понимает…
Скоро рассвет. Устало бредет старик. Снова бьет он в чугунную доску, и дрожат протяжные звуки и уносятся в темную даль.
ВАЛЬНЕК-ВАЛЬНОВСКИЙ
Вальнек-Вальновский был…
Кем не был на своем веку Вальнек-Вальновский? Все его прошлое представляло собой пеструю груду какого-то хлама. Да вы встречали Вальнека-Вальновского не раз в свой жизни.
Встречали молодым в блестящей форме, беззаботно спешащим, не желающим чувствовать гнета жизни на своих двадцатилетних плечах.
Позднее вы его видели в свадебной карете своего богатого тестя.
Вы, может быть, слыхали потом о какой-то неприятной истории в полку из-за карт.
Теперь вы не узнаете Вальнека в этом сутуловатом, истасканном, с брюшком, господине в пыльных дырявых сапогах, в истасканной крылатке, в белой, грязной от пальцев фуражке.
Его нос сделался мясистым и красным, появилась колючая щетина; его голубые глаза полиняли и жадно бегают по лицам прохожих. Но память сохранила воспоминание о былом, сохранилась ненавистная жажда жизни.
И свой последний рубль он спускает так же, как некогда спустил все.
Сколько было этого всего?
Сто… двести… семьсот тысяч, – больше или меньше, – право давности и нарастающих процентов за Вальнеком, и все они его, и чем больше их было, тем меньше цены последнему рублю…
Есть еще что-то молодое и сильное во всей этой потасканной фигуре.