Не обладая слишком размазистой фантазией записного литературщина, можно почти мгновенно сварганить по этому случаю забористую драму из народной жизни, — стоит только обставить жизнь этих смертобивцев разными
— Так ты говоришь, что тут самоубийцы? — спрашиваете вы извозчика опять.
— Так точно…
— Не знаешь ли ты, брат, отчего это они?
Извозчик повертывается к вам и произносит:
— Да вот, изволите видеть, отчего: первое дело они это напились, как, можно сказать, свиньи, ды ночью-то и врюхались в это самое болото, в полую воду!.. Так совсем с лошадью.
— А-а!..
И тут разрушается такой удачный, только что состроенный план народной драмы.
Скоро ваше внимание привлекает толпа народу, разлегшаяся на границе леса, в тени. Не хорошо постигая, в чем дело, вы обращаетесь снова с вопросом:
— Что такое?
— Мижавые, — говорит возница и потом прибавляет: — которые мижують… Ишь народу-то наволок! — недовольно заключает он.
— А что?
— Да как же: ему по закону-то трех бы человек надыть, а он целую деревню томит попусту…
Подъехав, вы действительно различаете целую кучу людей, посреди их стоит около инструмента таксатор; по полю шагает мужик с шестом в руке, на котором вверху привязан белый лоскут.
— Зачем же он их томит-то?
— Да, стало быть, для него это много лестней…
Межевой, завидев вас, и в особенности то, что вы так пристально смотрите на него, мгновенно забирает себе в голову изумить вас своими подвигами и так разукрасить их, чтобы вы откровенно сознались, что тут ровно ничего не смыслите, но что он, напротив, все это до тонкости понимать может. С этою целию он вдруг приободряется, засучивает, словно для драки, рукава, в то же время громогласно командуя мужикам с шестами, произносит какое-то мудреное слово, которое вы только слышите, но понять может исключительно он один, и, упершись засученными руками в бока, прищуривает один глаз и прицеливается другим в щелку алидады…
Побежденные таким горячим делом, мы едем далее и скоро въезжаем в прохладную тень леса… Колеса наши часто подпрыгивают по обнаженным, далеко протянувшимся корням придорожных дерев и потом снова вязнут по ступицу в песок. Лесная проселочная дорога начинает мало-помалу расширяться и, наконец, небольшой полукруглой лужайкой врезывается в лес… На этой лужайке торчит одинокая хибарка, которая еще издали произвела на наших лошадей какое-то приятное, знакомое впечатление: они приободрились, побежали рысцой и прямо к хибарке. Несмотря на то, что кучер усердно теребил вожжами лошадиные рыла, желая направить коней на дорогу, — кони выгнули свои спины, дружно наперли грудью вперед и как вкопанные стали у хибарки…
— Ах, черти подлые!.. Как они к этому кабаку приучены, — говорит извозчик. — Хошь глаза завяжи, и то разнюхают этот кабачище…
Стало быть, как часто нужда, горе или что-нибудь другое толкает русского мужика к кабаку, если даже лошади уловили типические черты этого заведения и по чутью распознают его повсюду.
Избенка, около которой остановились наши лошади, помещалась одна-одинешенька среди леса, тянувшегося длинной полосой. Она была очень ветха. На соломенной крыше, почерневшей и плотно склеенной частым мхом, кое-где росли целые кусты разной травы, из-за которой выдвигалась черная деревянная труба, сверху защищенная крышей. Наружу избенка смотрела маленького дверью, в которую можно было пролезать, только согнувшись особенным образом, каким заставляет сгибаться только страшное уважение к сивухе. Маленькое оконце, словно старческий глаз, пораженный бельмом, уныло смотрело на дорогу и редких проезжих, и только в это оконце обитатели избенки награждались светом божиим. В избе было сыро и пустынно; в углу в сенях валялась собака и при появлении нашем как-то испуганно вытаращила глаза, будто не знала: что ей — брехать или нет?