Снова долгое молчание: что с ним там? Потом еле слышное:
— Да... Могу я завтра вам заплатить?
— Ну разумеется, разумеется!
Да — нелегко, видимо, даются доллары!
— ...когда?
— Да когда вам удобнее.
«А давай и мы будем гордые?.. А?»
Опять долгая тишина, шорохи. Потом еле слышно:
— ...спасибо.
Вот и хорошо! Оба — наверное, с облегчением — повесили трубки.
Машинка прям разбежалась — не удержать!
...Наш покойный Тавочка, особенно если его в наказание держали ночь взаперти, утром выскакивал как пружина, как шнурок продевался под воротами — высота там была не больше ладони, — выскакивал на тропку и начинал быстро бегать туда-сюда, жадно вынюхивал, иногда повизгивая от восхищения. Потом, словно ударившись о какой-то запах, застывал изваянием: «...не может быть!» И снова мелькал по дорожке. Для него это было — все равно как для нас прочесть утреннюю газету... и даже интересней, потому что там у него было все — настоящее.
Ч-черт! Лента клочьями. Надо менять. Вышел в коридор — скатать с катушки старую ленту, бросил катушку вдаль — поскакала, разматываясь.
Раньше Тавочка такого не пропускал. Даже если спал глубоко, сразу просыпался, выскакивал в коридор и, звонко лая, несся прыжками за катушкой, хватал ее лапами... Теперь не проснется.
Ладно, дорогой. Больше не нервничай: новая лента уже не про тебя.
Утром я, наслаждаясь бездельем, завтракал — и вдруг вспомнил: писательское собрание в одиннадцать!
— Извините!.. Привет! — пробирался на свободное место.
— Снова он чем-то доволен! — прошипел Гиеныч.