— Разумеется, я подчинюсь приказу, — спокойным тоном произнес Болевич. (Рейсс поднял голову и посмотрел на него ледяными глазами, как бы ощупывая все нутро собеседника: печень, почки, кишечник, сердце, легкие… в поисках души, которой все не находил.) — И все же мне кажется, — продолжал Болевич осторожно, — неразумно не использовать такой шанс. Я без труда могу проникнуть в архив организации Гучкова. Все бумаги хранятся у него на квартире.
Рейсс произнес с нескрываемой скукой:
— Данной операцией займутся другие товарищи. — Он стиснул лимон в кулаке. — Вы меня хорошо поняли?
Болевич кивнул.
— Превосходно. Теперь обсудим ближайшую вашу задачу. В Центре заинтересовались вашей информацией касательно Эфрона.
— Конкретней, — попросил Болевич.
Рейсс наградил его еще одним ледяным взглядом.
— Тот факт, что Эфрон оказался здесь руководителем «Союза возвращения на Родину». Весьма перспективно.
Болевич кивнул.
Сережа. Он много думал о своем друге. О том, как использовать его — для его же пользы. Болевичу нравилось немного играть с людьми. Управлять их поступками. внушать им те или иные намерения. Нравилось смотреть, как они делают ровно то, что от них ожидается. Сами, по доброй воле.
Марина считала, что Эфрон — ее Сережа — слишком чист и нерасчетлив для сложных и опасных дел. Болевич попросту находил его слабым. Но одно слабое место делало Эфрона по-настоящему сильным: слова «возвращение на Родину» были для него магическими. Он стремился служить России. Прежде он служил ей, воюя в Белой армии, теперь — работая в «Союзе возвращенцев». Он даже не сразу согласился получать там зарплату, ибо не мог брать деньги за то, в чем видел свой высокий долг. И это — при вопиющей нищете, в которой жила его семья.
Слеп и слаб. Хороший человек — вполне подходящий.
— Молодые люди воспринимают идею возвращения в СССР как нечто модное и в определенной мере забавное, — сказал Болевич. — Пропаганда — отнюдь не пустое занятие. Требуется быть твердоголовым Гучковым, чтобы не поддаваться. Те, кому не застит очи трехсотлетие Дома Романовых, воспринимают фильмы и книги из СССР вполне адекватно. На родине начинается новая жизнь, открываются новые возможности. Идет строительство. А в эмиграции молодые русские никому не нужны. Тяжело в двадцать, в тридцать лет ощущать себя отщепенцем.
— Что супруга Эфрона? — спросил Рейсс.
Было очевидно, что рассуждения Болевича интересовали его мало: он задавал вопросы в строгой очередности.
— Цветаева занимает двусмысленную позицию, — сказал Болевич. — Впрочем, в эмигрантских кругах у нее репутация отъявленной большевички. Хотя лично я склонен считать ее белой вороной в собственном семействе. С другой стороны, это обычная ее манера: сидеть с таким видом, будто все происходящее совершенно ее не касается. На самом деле она попросту очень близорука.
— Поясните, — прищурился Рейсс.
— Близорука, в прямом смысле. Плохо видит. И при том не носит очки.
— Возможно, это отражение истинной ее позиции, — сказал Рейсс.
— Простите? — Болевич изогнул бровь, как будто позабыв о том, что перед ним — не красивая женщина, а советский резидент.
Советский резидент на бровь никак не отреагировал.
— Цветаева, возможно, и не желает видеть происходящего вокруг. Она существует в собственном внутреннем мире, — сказал Игнатий Рейсс. — И это нам чрезвычайно на руку. Я надеюсь, что она не вмешается и не испортит дела. Эфрон должен начать работать на нас. Как вы намерены привлечь его к сотрудничеству?
Болевич пожал плечом.
— Запугать и запутать. Я предоставлю подробный отчет.
— Руководимая Эфроном организация может быть использована для борьбы с нашим главным противником — «Русским общевоинским союзом» во главе с генералом Миллером. Я сообщаю вам об этом для того, чтобы вы отдавали себе отчет в важности вербовки Эфрона.
Он встал и, не прощаясь, вышел. Болевич проводил его глазами. Он всегда так делал, когда расставался с Рейссом. И всегда происходило одно и то же: Рейсс мгновенно растворялся в толпе. Уловить точный миг полного исчезновения Игнатия Рейсса Болевичу так и не удалось.
Вера была в приподнятом настроении. Врач подтвердил ее подозрение: будет ребенок. Жизнь сразу сделалась какой-то странной, хотя казалось бы: многое ли изменится в Париже оттого, что там появится на свет еще одно существо, крикливое и красное? Вера улыбнулась, нахмурилась, снова улыбнулась. Не изменится ничего. Изменится все.
Вообще это будет, наверное, забавно (Вера закурила на ходу) — стать матерью.
Она попробовала вспомнить себя в образе девочки. Не получалось. Свои детские фотографии Вера не любила. Какая-то чужая надутая девчонка, глаза чрезмерно большие — кажутся накрашенными, что в столь юном возрасте совершенно неестественно. Белые платьица, в которых девочка тонет. Или, наоборот: из которых никак не может выродиться, подобно Афродите в морской пене.
Когда-то, очевидно, эти платьица умиляли. Особенно — жуткие банты через всю грудь.